Изменить стиль страницы

Это письмо… Это письмо, которое еще больше, чем предыдущее, было письмом сумасшедшего, – но я так прекрасно понимал это безумие. Оно для меня было таким ясным! Эта тактика, которой он придерживался в своих отношениях с природой, не чужда была и мне! И совершенно очевидно, что он не отступит от своей цели, все это было написано, чтобы не уступить, подчеркнуть, что он остается верен своим замыслам, это письмо, изображающее мнимую покорность, одновременно являлось призывом к сопротивлению и к упорной борьбе. И кто знает, для меня было написано это письмо или для Нее – чтобы Она знала, что мы не собираемся отступать, – он при моем посредничестве разговаривал с Ней. Я понял, что каждое слово Фридерика, любой его жест только с виду предназначались тем, кому адресовывались, в действительности же это был бесконечный диалог его, Фридерика, со Стихиями… диалог настолько хитрый, что ложь служила правде, а правда – лжи. Ох, как же он притворялся в этом письме, что пишет втайне перед Ней – на самом же деле он писал, чтобы Она знала! И рассчитывал на то, что обезоружит Ее этой хитростью – хотя бы рассмешит… Остаток вечера прошел у нас в ожидании. Мы посматривали украдкой на часы. Лампа едва освещала комнату. Геня, как и каждый вечер, прижималась к Вацлаву, он, как обычно, обнимал ее, и я сделал вывод, что «остров» совершенно не повлиял на его чувства. С непроницаемым лицом сидел он рядом с Геней, а я ломал себе голову, насколько занимал его Семиан и насколько раздражали его суета и шум, производимые Каролем, который что-то там перебирал и укладывал в ящиках. Пани Мария шила (как и «детей», ее в тайну не посвятили). Фридерик вытянул ноги и опустил руки на подлокотники кресла. Ипполит с остановившимся взглядом сидел на стуле. Возбуждение наше мешалось с усталостью.

С изоляцией Семиана, благодаря стоящему перед нами тайному заданию, мы, мужчины, сплотились как бы в отдельную группу. И тут Геня спросила:

– Что ты там возишься, Кароль?

– Отстань! – так он ответил.

Их голоса прозвучали in blanco, и, не поняв их, не угадав возможных последствий, мы даже не вздрогнули.

Около одиннадцати они пошли спать, пани Мария тоже, а мы, мужчины, взялись за дело. Ипполит приготовил лопаты, мешок, веревки, Фридерик, на всякий случай, осмотрел оружие, а мы с Вацлавом осмотрели двор. Окна в доме погасли, кроме одного на втором этаже – семиановского, – мерцавшего сквозь занавеску бледным маревом света и тревоги, тревоги и света. Как это могло случиться, что его смелость вдруг переродилась в страх? Что произошло с этим человеком, который вот так, с бухты-барахты, сломался? Из вождя вдруг превратился в труса? И будьте любезны! Будьте любезны! Вот такая штука! Мне вдруг показалось, что в доме обосновались две разновидности безумия, воплощенные в Семиане на втором этаже и во Фридерике (ведущем свою игру с Природой) на первом… оба в определенном смысле были прижаты к стене, доведены до крайности. Вернувшись домой, я с трудом удержался от смеха при виде Ипполита, который осматривал два кухонных ножа и пробовал их острие. Господи! Этот добрый толстый малый, превратившийся в убийцу и готовящийся зарезать человека, казалось, явился из водевиля – и сразу фальшь нашей благопристойности, подвергшейся испытанию убийством и такой бездарной, обратила все это в спектакль, исполняемый труппой дилетантов и скорее смешной, чем страшный. Впрочем, и делалось-то это на всякий случай и не имело решающего значения. Однако блеск ножа поражал как что-то неотвратимое; кости уже брошены, нож уже появился.

Юзя!… и взгляд Фридерика, прикованный к ножу, не позволял сомневаться в его мыслях. Юзя… Нож… похожий на тот нож, пани Амелии, такой же и здесь же рядом… ох этот нож, протянувшийся к тому преступлению, напоминающий о нем, как бы повторяющий его a priori – вот он, уже здесь, повис в воздухе – по меньшей мере странная аналогия, многозначительное повторение. Нож. Вацлав тоже напряженно вглядывался в него – таким образом, два интеллекта, Фридерика и Вацлава, сосредоточились на этом ноже и начали работать над ним. Однако они были на службе, в действии – поэтому затаили это в себе – погруженные в приготовления и ожидание.

Эту работу нужно было сделать – но как же нам опротивела и набила оскомину эта мелодрама Истории, как мы жаждали обновления. После полуночи Ипполит отправился на встречу с аковцами. Вацлав пошел наверх караулить дверь Семиана – я остался внизу с Фридериком, и никогда еще наш с ним тет-а-тет не действовал на меня так угнетающе. Я понимал, что ему необходимо что-то сказать мне, но разговаривать нам было нельзя, поэтому он и молчал, – и, хотя никого поблизости не было и никто не мог подслушать, мы вели себя как чужие, и именно эта осторожность рождала из небытия нечто третье, неизвестное, неуловимое и неукротимое. И его лицо – такое мне уже близкое, лицо сообщника, – но как бы отгороженное от меня… Один рядом с другим, мы остались один рядом с другим, и ничего из этого, мы лишь остались и оставались, пока тяжелые шаги и сопение Ипполита не возвестили о его приходе. Он был один. Что случилось? Осложнения. Что-то не получилось. Что-то изменилось. И переполох. Те, которые должны явиться, не явились. Приехал кто-то другой и уже отбыл.

– Что же касается Семиана, – сказал Иппа, – то… Ничего не поделаешь, мы должны сами решить это дело. Они не могут, должны сматываться. Это приказ.

Что?! Но от слов Ипполита дохнуло на нас насилием, приказом: ни в коем случае нельзя было его отпускать, особенно теперь, от этого зависит судьба многих людей, нельзя рисковать, приказ отдан, нет, не в письменном виде, не было времени, вообще нет времени; довольно болтовни, нужно дело делать! Оно нам поручено! Таков был этот приказ, жестокий, истеричный, зародившийся где-то в неизвестных сферах неведомой нам напряженности. Не подчиниться ему, поставить под сомнение? Это возлагало бы на нас ответственность за все последствия, а они могли быть катастрофическими, ведь без особых на то причин не применялись такие чрезвычайные меры. И сопротивление с нашей стороны могло бы показаться попыткой найти отговорки, тогда как мы требовали от самих себя полной боевой готовности. Поэтому никто никому не мог позволить даже намека на слабость, и, если бы Ипполит сразу же отвел нас к Семиану, мы, вероятно, тут же решили бы это дело. Но это неожиданное осложнение могло послужить для нас предлогом для того, чтобы отложить дело до следующей ночи, ведь необходимо было распределить роли, подготовиться, принять меры предосторожности… и стало ясно, что если можно это отложить, то и необходимо отложить… мне же было поручено стеречь двери Семиана до рассвета, после чего меня должен был сменить Вацлав, и мы пожелали друг другу «спокойной ночи», потому что были все-таки воспитанными людьми. Ипполит, забрав лампу, отправился в спальню, а мы несколько замешкались на лестнице, ведущей на второй этаж, и вдруг заметили чью-то фигуру в темной анфиладе комнат. У Вацлава был фонарь, и вот в пучке света… Кароль. В ночной рубашке.

– Откуда ты взялся? Что здесь ночью делаешь? – в тишине вдруг закричал Вацлав, не сумев совладать с нервами.

– Я был в ванной.

Это могло быть правдой. И наверняка реакция Вацлава не была бы столь резкой, если бы он не осветил так неожиданно Кароля светом своего фонаря. А осветив его, он вскрикнул громко, почти неприлично. Он поразил нас этим криком. Не меньше поразил нас неслыханно грубый и вызывающий тон Кароля:

– Что вам надо?

Он был готов к драке. Жених сразу погасил фонарь.

– Приношу свои извинения, – услышали мы в темноте. – Я так, только спросил.

И он ушел, быстро, впотьмах.

Чтобы караулить Семиана, мне не нужно было выходить из своей комнаты – мы жили через стену. У него было тихо, но лампу он не погасил. И я решил не ложиться, опасаясь, что засну, и сел у стола, а в голове у меня еще пульсировал ритм покатившейся лавины событий, с которой я не мог справиться, ибо над материальным потоком фактов вздымалась мистическая сфера оттенков и значений, как радуга над водопадом. Так, вглядываясь в сверкающий поток, я просидел около часа и наконец заметил лист бумаги, который меня дожидался в щели под дверью.