Изменить стиль страницы

Привычная сила входила в Романюту.

— Чего делать?

Чаще всего почему-то приходилось ему рубить дрова. Соседи любовались его могучей ухваткой, завидовали легкости его колуна. Нарубив дров, он прилежно укладывал их красивой и ровной поленицей вдоль стены сарая. Потом затыкал колун за пояс, гладил сладко нывшую поясницу и незаметно тянул носом. Сарай был полон острого и свежего соснового духа. Струя этого духа била в ноздри, отчего в них возникала приятная щекотка. Крутые завязки розовых сучьев и нежно-белое тело гладких поленьев обещали крепкий жар в марилькиной печи, красный пыл на ее щеках, темные вечера и ночи в скорую осеннюю непогодь.

— Холодам навстречу, — говорил Романюта с удовольствием и не спеша уходил из сарая.

И все это кончилось: и работы на поле, и разговоры с Иванчиком, и марилькины поцелуи, и веселая, суетня с пятилетней дочуркой, и дрова. Все кончилось. Романюта ехал на станцию, — не мог не ехать, — и даже погонял лошадь, не оглядываясь, чтобы не видеть милого, искаженного болью, лица, Марилька сидела в телеге и неслышно плакала.

* * *

Пути всех станций, пропускавших эшелон, в котором ехал Романюта, были заставлены красными вагонами. В вагонах — солдаты. Они стояли, сидели. Их было так много, что казалось, будто на целом свете уже не осталось никого, кроме солдат.

В теплушке было полутемно. Сколько в ней сбилось народу, не сосчитать. И почти всякий что-нибудь говорил. Сначала Романюта не слушал, так как был совершенно захвачен своими собственными мыслями. Грозный ночной бой, тяжелая рана, неслыханная распря с капитаном Заусайловым и, наконец, удивительное возвращение к жизни и здоровью — все это странно подействовало на Романюту. Теперь, когда он по опыту знал, что такое «пролить кровь», военная служба уже не разъединяла в его сознании войну и дом, а, наоборот, связывала их на необходимости спасать самое дорогое, что есть у человека, — семью и дом. А в том, что для защиты дома под Кайдановом приходилось проливать кровь под Перемышлем, он не находил ровно ничего необыкновенного. От тряски теплушки, от густого духа и махорочных облаков его мозг несколько затуманился, но главное оставалось ясным: надо грудью становиться за Марильку, за дом, за деревню. И, как ни дорого все это было ему, он ехал от Марильки, от дома, гордясь своим долгом и забывая о своем горе. Постепенно Романюта начал прислушиваться к гудевшим вокруг солдатским разговорам. Далеко не все его спутники смотрели на дело так же, как он.

— Загребет твою душу страх, — ложись наземь и жди, покамест вовсе не ухрястнет!

— Такой науки быть не может, чтобы без патронов, винтовок да пушек воевать…

— Ничего… В Петрограде, слышь, забастовки. Авось, и мир недалечко…

— Если, солдаты сами не замирят, не быть миру…

— Сперва победить надо, — сказал кто-то и, закурив, обнаружил себя: полевой жандарм.

— Че-его? Иди, побеждай, коли охота. А то на тыловой службе сидишь, поползень!

— Ах, ты… Да как ты этакое говорить смеешь? — вскипел жандарм, — я верный слуга царев и того спустить не могу. На первой же остановке протокол составлю и по закону…

Теплушка заревела:

— Никак он, дармоед, и впрямь человека за правду сгубить грозится. Чего на него глядеть. Швыряй его в окошко, сатану бесхвостую!

И в темноте было видно, что жандарм побелел.

— Родимые, я для шутки… А нам-то война не надоела, что ль? Сыновья-то у нас стражаются…

— Ну, то-то, так-пере-так… И без победы к миру идет. Ноне в газетах от верховного ни слуху, ни духу. Видать, немцы опять всыпали нам. На долго не рассчитываю…

— Кончится война — пойдет ревизия…

— Что за ревизия?

— Землю равнять.

— А как немец отберет, так и равнять нечего будет. Сила!

— Против силы терпенье бывает. Терпеньем любую силу можно обессилить.

— Потерпели — будя! Хватит…

— Замытаренные мы все! Вот что!..

…Романюта — лесной человек. Как бывает задумчив лес, так и он любил погрузиться в дремучую тишину мыслей. Как пробирается сквозь чащобу человек, а за каждым шагом на след его валится гулкое эхо, так и мысли Романюты тянулись, тянулись своим глухим путем. И возникло в нем то самое чистое, светлое, восторженное настроение, на котором он с твердостью укрепился в деревне и которое вывез нерушимым из дома. Но тут, в пути, сразу ударила по этому настроению крикливая многоголосица совершенно по-иному думавших людей.

Романюта слушал и дивился.

Вечером, на станции, состав опростался, и паровоз увел теплушки. Перрон покрылся сотнями людей в шинелях и со скатками. В буфете третьего класса была несусветная толчея. Однако Романюте удалось купить фунт ситного да полдюжины огурцов. Какая-то женщина продавала в стороне вишни. Он купил у нее стакан за три копейки. В это время закричали:

— Иди грузить платформы!

Грузить надо было ящики со снарядами, шедшие из Москвы на фронт. На ящиках красовалась горделивая надпись: «Снарядов не жалеть». Солдаты говорили: «Это к миру, — как раз!» Началось с неразберихи. Но потом дело пошло, и снаряды погрузили довольно живо. Тут опять закричали:

— Иди садиться!

Новый состав, готовый под посадку, уже стоял по другую сторону платформы. И какие только свиньи готовят эти составы! Теплушки не выметены, не проветрены. Ни фонарей, ни печек. В каждую запихивалось по тридцать человек. Многие не спешили запихиваться. У вагона шла торговля: солдаты продавали казенное белье. Какие-то люди в картузах втихомолку забирали товар, — за пару белья с полотенцем платили семьдесят копеек. Наконец, появился один офицер, другой, — безобразие кончилось. Солдаты прыгали в теплушки, и теснота увеличивалась. На нарах негде было присесть.

— Вот как нас понимают, — со злобой говорили солдаты, — хуже собак считают…

Поезд отошел без звонка, как и все военные поезда; Колеса застучали, теплушка замоталась, запрыгала. И сейчас же вспыхнул разговор.

— За что воюем? Что защищаем? Другие блаженствуют, а нас калечат…

Романюта попробовал поднять голос:

— Дом свой защищаю… Поле своё…

На него зацыкали:

— Герой с дырой!

— Только кровь себе портим, здоровье теряем, да жизнь, где ни попало, оставляем, — вот и все. Внушают: защищай родину. А что такое родина — неизвестно. И никакой у меня в душе теплоты к защите нет. Родина — где бываем рождены. У меня на действительной родине тоже есть шестьдесят сажен земли, я что в ней? Всю жизнь заживаю кусок хлеба на стороне. А за свой труд вознаграждение получить безразлично — с кого угодно. Уже все из веры вышли, что это не война, а просто истребление народа. А если войну не Россия начала, так защищаться надо, а не лезть в Пруссию, да в Карпаты, — миллионы легли. То лезли, а теперь бежим без штанов тысячу верст. Да нам и бесполезно: если что взяли у неприятеля, все равно не наше будет, а казенное, да у помещиков…

— Плывет монархический строй на золотом корабле буржуазии по морю…

— По какому морю?

— По безбрежному морю крови и народных слез! Революция…

— Обожди! Не может революция во время войны быть. Надо победы ждать. Тогда…

— А ты, брат, не прорицай! Ты кругом посмотри. Не видишь, что делается? Революция-то ведь в самой близи!

Долго еще спорили два голоса. И никто не встревал в их спор — все молчали.

И Романюта молчал. Он плохо понимал, о чем идет речь. Но разум его был встревожен, и сердце болело в тоске.

Скатка Романюты замокла под дождями, засушилась под ветром и стала тяжелая и твердая, как хомут. Поэтому, когда на этапе в Киеве после трех перекличек стали опрашивать, кому что надо, он заявил: котелок, бумагу, вещевой мешок и шинель. Повели в цейхауз. Выдачей заведывал какой-то подпрапорщик и ругался, но не просто, а в азарте яростного, все растущего остервенения, — ругался, приходя в бешенство и неистовствуя. Романюта всей душой осуждал подпрапорщика за этакую ругань и совсем было загрустил, когда получил на руки рваную австрийскую сумочку, в которую и не положишь ничего, австрийскую чашку взамен котелка, для кипячения чая негодную, а для варки обеда лишнюю, и стеклянную баклажку на стакан.