Изменить стиль страницы

— Оказалось, Михаил Васильевич, что еще за три недели до доклада приспособил к себе Лабунский секретным образом специалиста-маскировщика Для натаски. Тот и взялся. Да ведь как! Лабунский доклад произносит в одной комнате, а маскировщик слушает в другой и…

Фрунзе откинулся на спинку своего кресла и залился по-детски веселым, почти счастливым смехом.

— Что же смешного? — угрюмо пробормотал Юханцев. — Врет на каждом шагу, шарлатанит…

Фрунзе смеялся все веселее, отирая платком покрасневшее довольное лицо.

— Да ведь он талантливый шарлатан, — поймите!

Юханцев понял, но качнул головой осуждающе.

— Врет…

— Однако и слово держит.

— Как сказать! Я вот руку готов в огонь, — Юханцев вынул из кармана перебитую под Юшунем левую руку, — что… хотя, конечно, нет у меня…

— Рука ваша уже была в огне, — серьезно проговорил Фрунзе, — хватит. Говорите-ка лучше, что же у вас есть.

Теперь Юханцеву предстояло выложить главный козырь. Но был ли он действительно козырем, а не пустой доглядкой практически ровно ничем не подтвержденного внутреннего убеждения?

— Словом: с тех самых пор, как Дрейлинг по вине моей сквозь землю ушел, всячески я вникаю в Лабунского. И могу, наконец, твердо вам доложить, что один он у нас только и знает, куда пропал Дрейлинг.

— Нападений на лесорубов больше нет? — живо спросил Фрунзе.

— Не было…

— Однако, извините меня, товарищ Юханцев… Конечно, надо быть начеку. И я начеку. Но догадки ваши, повидимому, относятся к области психологической чепухи. Ведь прямых доказательств никаких?

— Никаких.

— Значит, хотя и не абсолютная, но все-таки… чепуха!

— Слушаю, товарищ командующий!

Юханцев замолчал. И Фрунзе тоже молчал, глядя в потолок и обхватив коленку пальцами крепко сцепленных рук. Так прошло несколько минут. Юханцев удивился, когда посмотрел на командующего. Что с ним случилось за эти минуты? Фрунзе был бледен той сероватой бледностью не вполне здоровых людей, которая с особенной резкостью бросается иногда в глаза. И во всей его крепкой и бодрой фигуре чувствовались усталость и еще что-то — совсем больное…

— Лабунский просился на Высшие академические курсы в Москву, — сказал Фрунзе, — ему хотелось доучиться. Однако он не поедет на эти курсы.

— Почему? — спросил Юханцев.

— Отчасти потому, что вы мне о нем говорили. А отчасти, — и это главное, — совсем по другой причине. Лабунский — прошлое. А на ВАК[49] надо быть людям будущего. Вообще надо больше думать о будущем…

Фрунзе оживился, встал и подошел к окну.

— Сидим мы с вами, Юханцев, здесь. Армию еле кормим, наготу ее чуть прикрываем. Повозок у нас нет, дров нет. Бандиты на нас лезут. Ну как же не мечтать о таком времени, когда все будет, чего сейчас нет? И вспомним мы тогда о том, как сидели сегодня, взглянем друг на друга и засмеемся. Ведь будет же это, товарищ Юханцев!

* * *

Лабунский вернулся из Севастополя в живом и веселом настроении. Промкомбинат «Стекло и гвозди» развертывал деятельность и начинал приносить дивиденды. Впереди открывалась заманчивая перспектива длительной командировки в Москву для прохождения ВАК. Все устраивалось на редкость ладно. Некоторую оторопелость Лабунский почувствовал, являясь к Фрунзе. Командующий почему-то был холоден, невнимателен и как бы несколько сторонился. Но могло всего этого и не быть на деле, а лишь почудиться Лабунскому. Принимая его, Фрунзе был чрезвычайно занят. Однако первое ощущение неблагополучия подтвердилось и в УНИ. В коридоре на стене висела большая стенгазета. Лабунский сразу приметил бойкую руку художника. Карикатуры для стенгазет всегда очень остроумно и с известным техническим совершенством изготовлял Карбышев. И этот рисунок тоже, конечно, вышел из его рук. Рисунок изображал три спины, выписанные так выразительно, что узнать, кому именно каждая из них принадлежала, не представляло ни малейшей трудности. Внизу — подпись: «Дети, в школу собирайтесь!» Карикатура посвящалась отъезжавшим из Харькова на ВАК работникам УНИ. На карикатуре было трое отъезжающих. А где же четвертый? Где Лабунский?..

К вечеру Лабунский знал все. Его кандидатура на ВАК не прошла. А как он хотел этой поездки, как ее добивался, как был уверен в удаче, как часто говорил своей новой жене: «Собирайся!» И она вешала мокрое полотенце сушить над плитой, постепенно отвыкая от скверной привычки. Выйдя вечером из УНИ, Лабунский медленно шагал по улицам города, далеко обходя свою квартиру и постепенно выдвигаясь к тому месту, где уже светился огнями и гремел музыкой ресторанчик «Не рыдай». Когда он вошел в зал, настоящие безобразия еще не начались, но дым уже волнами перекатывался через столики, кулаки мелькали над головами, глотки ревели, посуда прыгала, звякала, женщины визжали, и дождь разноцветных конфетти сыпался на пирующих. Ловко брошенная кем-то серпантинная ленточка повисла на ухе Лабунского: сигнал. Он огляделся, но не увидел ничего примечательного. За ресторанчиком был заплеванный, лысый сад с ютившимися в кустах акации парами. Странные вздохи и многозначительно-сладкие слова раздавались то в одном углу этого убежища, то в другом…

Как только Лабунский очутился здесь, к нему быстро подошла высокая, худая женщина в шляпе с цветами и лорнеткой у больших, близоруких глаз.

— Кажется, я не ошиблась? Да? Аркадий Васильевич?

— Не ошиблись, — сказал Лабунский, — что нового?

— Много.

— Например?

— О чем вы хотели бы услышать?

— Не прикидывайтесь дурой.

— Фу… Как не хорошо!

— Я вас спрашиваю: что нового?

— Мы никуда не пойдем отсюда?

— Нет.

— Тогда…

— Ну?

— Оскар Адольфович уехал.

— Что? Дрейлинг уехал? Куда? В Москву?

— В Германию.

— Брешешь?

Женщина пожала худыми плечами.

— Читай. Вот его записка.

Лабунский схватил листок. «Проиграть возможно каждую минуту, выиграть — нельзя. Что за смысл в такой игре?..»

— А тот, другой? — хрипло спросил Лабунский.

— «Пруссак»?

— Да. Он тоже уехал?

— Оба. Собственно, «пруссак»-то и увез Дрейлинга. У него в Германии близкая родня.

Женщина взбросила лорнетку к глазам, оглядела Лабунского с головы до желтых краг и вдруг так дернула за козырек его фуражки, что закрыла тульей все лицо.

— Эх ты, дурень! — сказала она — Туда же!..

Когда Лабунский высвободил глаза, женщины около него уже не было. Он стоял посреди сада один, широко расставив ноги, и чувствовал себя совершенным дураком. Человек головокружительный, вечно идущий на штурм и пролом, он мысленно оглядывался, выбирая направление атаки и нахрапа. Но штурмовать было нечего и ломиться некуда… Удушливая злость наполняла грудь, вползала в мозг. Лабунский вышел из сада и двинулся, не замечая дороги, куда глаза глядят…

Луна поднялась красная и тяжелая. Мутные пятна света разливались по пыльным улицам. Скверная ночь! Заголубело небо. Туман густел и клубился. Город делался призрачным. Сквозь серую пустоту раннего утра в тихую до того улицу с преувеличенным грохотом ворвались две серые машины. Всхрапывая, они запрыгали на колдобинах мостовой, догоняя одна другую, задрыгали задними половинами разбитых туловищ, дохнули нафтализоловой вонью и скрылись. «Больничные», — догадался Лабунский. Он уже подходил к дому. Сверху посыпался меленький холодноватый дождик. И Лабунский с отчаянием вспомнил про мокрое полотенце…

* * *

Инженерные части квартировали в конце Сумской, за ветеринарным институтом, там, где старый казарменный городок. А парады происходили на площади, против здания УЦИК. Как пройдут на Октябрьском параде саперы? Карбышев и Юханцев то и дело ездили за казармы, на инженерный плац. Там шла «подготовочка» — отбивался шаг, равнялись шеренги, подтягивались шинели и пояса.

— Хорошо! — одобрял Юханцев.

— Хуже быть не может! — говорил Карбышев. — Разве это называется «ходить»?

вернуться

49

Высшие академические курсы в Москве.