Изменить стиль страницы

Отец, подавленный, поцеловал Динни и отправился спать. Девушка осталась вдвоём с сэром Лоренсом. Даже он был невесел.

– Не осталось в нас с тобой больше шипучки, – сказал баронет. Иногда мне кажется, Динни, что мы слишком много носимся с Законом.

Эта придуманная на скорую руку система настолько же точна в определении наказания за проступок, насколько точен диагноз врача, который видит больного в первый раз; тем не менее по каким-то таинственным причинам мы приписываем ей святость Грааля и видим в каждой её букве глагол господень. Дело Хьюберта – на редкость удачный для министра внутренних дел случай проявить свою гуманность. Но я не верю, что он это сделает, Динни. Бобби Феррар тоже не верит. На наше несчастье, один не в меру ретивый идиот недавно обозвал Уолтера "воплощённой неподкупностью". По словам Бобби, это не только не вызвало у того тошноту, но, наоборот, ударило ему в голову, и с тех пор он не отменил ни одного приговора. Я уже думал, не написать ли мне в "Тайме", объявив во всеуслышание: "В некоторых вопросах эта поза неумолимой неподкупности опаснее для правосудия, чем чикагские нравы". Чикагцам следовало бы переманить Уолтера к себе. Он, по-моему, уже побывал там. Что может быть страшнее для человека, чем перестать быть человечным?

– Он женат?

– Теперь даже не женат, – ответил сэр Лоренс.

– Бывают люди, которые бесчеловечны от рождения.

– Такие лучше: по крайней мере знаешь, с кем имеешь дело, и, отправляясь к ним, не забываешь прихватить с собой кочергу. Нет, самое вредное – это чурбан, которому вскружили голову. Кстати, я сказал моему молодому человеку, что ты согласна позировать для миниатюры.

– Что вы, дядя! Я просто не в состоянии позировать сейчас, когда все мои мысли заняты Хьюбертом.

– О, разумеется, не сейчас: Но обстоятельства должны рано или поздно измениться.

Он проницательно посмотрел на племянницу:

– Между прочим, Динни, что думает юная Джин?

Динни подняла на дядю невозмутимо ясные глаза:

– При чём здесь Джин?

– Мне кажется, она не из тех, кто даст наступить себе на горло.

– Это верно, но что она, бедняжка, может поделать?

– Странно, очень странно, – процедил сэр Лоренс, приподняв брови. "Женщины невинные и милые, да, да, – это херувимчики бескрылые, да, да", – как распевал Панч, когда ты ещё не появилась на свет, Динни. Он будет распевать то же самое и после твоей смерти, только вот крылышки у него поотрастут.

Динни, по-прежнему глядя на него невинными глазами, подумала: "Дядя Лоренс прямо волшебник!" – и вскоре отправилась спать.

Но до сна ли тут, когда у тебя сердце переворачивается! И сколько ещё других, у которых так же переворачивается сердце, лежит без сна, приникнув к подушке! Девушке казалось, что все огромное, неподвластное разуму людское горе затопляет её комнату. В таких случаях человек с талантом вскакивает и пишет стихи об Азраиле или о чем-нибудь в том же роде. Но увы! Это не для неё. Ей остаётся одно: лежать и мучиться – мучиться, тревожиться и злиться. Она до сих пор не забыла, что пережила в тринадцать лет, когда Хьюберт, которому ещё не было восемнадцати, ушёл на войну. Тогда было ужасно, но теперь ещё хуже. Странно – почему? Тогда его могли каждую минуту убить, теперь он, может быть, в большей безопасности, чем те, кто на свободе. Его будут заботливо охранять, даже отправляя на край света, чтобы предать суду в чужой стране, где судьи – люди чужой крови. Ничто не угрожает ему в ближайшие месяцы. Почему же это кажется ей страшнее, чем все опасности, через которые он прошёл, с тех пор как стал солдатом, страшнее, чем бесконечные жуткие дни экспедиции Халлорсена? Почему? Не потому ли, что былым опасностям и трудностям он подвергался по доброй воле, тогда как нынешняя беда ему навязана? Его держали под стражей, лишив двух величайших для человека благ – свободы и права на личную жизнь, которых объединённые в общество люди добивались в течение тысячелетий; благ, необходимых каждому и в особенности тем, кто, подобно её родным, приучен подчиняться лишь одному кнуту – собственной совести. И Динни лежала в постели с таким ощущением, словно это она лежит в тюремной камере, вглядываясь в будущее, тоскуя по Джин и с ненавистью чувствуя, как в душе нарастает болезненное, бессильное и горькое отчаяние. Что, господи, что же он сделал такого, чего не сделал бы на его месте любой, в ком есть мужество и сердце?

Неясный шум большого города, доносившийся с Парк Лейн, как бы оттенял бунтующую тоску девушки. Её охватило такое беспокойство, что она вскочила с постели, набросила халат и стала бесшумно расхаживать по комнате, пока её не пробрал озноб: окно было открыто, несмотря на конец октября. Наверно, в браке всё-таки есть что-то хорошее: грудь, к которой можно прижаться, если хочется выплакаться; ухо, в которое можно излить жалобу; губы, которые могут бормотать слова сочувствия. Но Одиночество – это ещё не самое скверное в дни испытаний; самое скверное – сидеть сложа руки. Динни завидовала отцу и сэру Лоренсу: они, по крайней мере, могли "нанять такси и ездить хлопотать"; ещё больше она завидовала Джин и Алену. Пусть замышляют что им угодно, – это лучше, чем не делать ничего, как она сама! Динни достала изумрудную подвеску и посмотрела на неё: на худой конец завтра будет чем заняться. Девушка уже представляла себе, как с подвеской в руках она выжимает кругленькую сумму из какого-нибудь твердолобого типа, склонного давать деньги взаймы.

Засунув подвеску под подушку, словно близость драгоценности избавляла от сознания бессилия, Динни наконец уснула.

Она поднялась рано: ей пришло в голову, что можно успеть заложить подвеску, достать деньги и передать их Джин ещё до её отъезда. Девушка решила посоветоваться с дворецким Блором. В конце концов, она знает его с пяти лёг. Это – не человек, а нечто незыблемое. В детстве она поверяла ему свои горести, и он никогда её не выдавал.

Поэтому она подошла к нему, как только он появился, неся кофейницу её тётки, сделанную по особому заказу.

– Блор!

– Да, мисс Динни?

– Будьте так любезны, скажите мне по секрету, кто самый известный ростовщик в Лондоне?

Удивлённый, но бесстрастный, – в наши дни у любого может явиться необходимость что-нибудь заложить, – дворецкий опустил кофейную машину на верхний конец стола и погрузился в размышления.

– Что ж, мисс Динни, есть, конечно, Эттенборо, но я слышал, что знатные люди обращаются к некоему Феруэну на Саут-Молтон-стрит. Могу разыскать вам адрес по телефонной книге. Говорят, он человек надёжный и честный.

– Великолепно, Блор! У меня ещё один вопрос…

– Какой, мисс?

– Да так… Блор, назвали бы вы… назвать ли мне своё имя?

– Нет, мисс Динни. Осмелюсь посоветовать: назовите имя моей жены и дайте наш адрес. Если нужно будет что-нибудь передать, я вам позвоню и никто ничего не узнает.

– Ох, вы сняли с меня такую тяжесть! А миссис Блор не станет возражать?

– Что вы, мисс, она будет рада услужить вам. Если угодно, я сам все сделаю вместо вас.

– Благодарю, Блор, но боюсь, что мне придётся сделать это самой.

Дворецкий погладил себя по подбородку и взглянул на Динни; взгляд его показался ей благожелательным, но чуть-чуть насмешливым.

– Смотрите, мисс, даже с лучшими из них надо держаться, я бы сказал, малость свысока. Если этот не даст настоящей цены, найдутся другие.

– Страшно признательна вам, Блор. Я извещу вас, если с ним ничего не выйдет. Половина девятого – это не слишком рано?

– Мне говорили, это самое подходящее время: вы застанете его свежим и сердечным.

– Какой вы милый, Блор!

– Я слышал, он человек понимающий и сразу узнает, когда к нему заходит леди. Он вас не спутает с разными вертихвостками.

Динни приложила палец к губам:

– Ручайтесь головой, Блор…

– О, тайна абсолютная, мисс. Мистер Майкл и вы всегда были моими любимцами.

– А вы моим, Блор.