Изменить стиль страницы

— Это нелегко, Дана. Если наши предположения верны, Мейерс будет держать ее под замком и строгим контролем. А потом, даже если нам удастся убедить ее, что Мейерс убил твоего брата, нет оснований считать, что она захочет впутываться в это дело, в особенности теперь, когда Джеймса нет в живых.

Дана зябко поежилась, обхватив себя руками.

— Значит, надо изобрести какой-то другой путь.

— Если путь будет косвенно касаться его жены, это может быть опасно, Дана.

— Знаю, — сказала она. — Спасибо. — Они постояли в неловком молчании. Затем Дана повернулась и пошла вперед, к дому.

Когда Дана закрыла за собой дверь в крытую ковром гостиную, ее мать шагнула к ней. На синей кожаной кушетке сидела и пила чай женщина-полицейский. Перед ней на столике орехового дерева стоял серебряный поднос с датскими сдобными печеньями и чайник.

— Господи, Дана, — проговорила мать. Она еще не видела Дану в ее теперешнем состоянии. Сначала катастрофа с автомобилем, потом эта история с Питером Бутером. — Ты ранена? Что с тобой?

— Все в порядке, мама. Выгляжу я хуже, чем чувствую себя. — Дана обвела глазами комнату. — Что Молли, уже в постели?

Мать кивнула:

— Только что уснула. Что происходит, Дана? Почему здесь полиция?

— Присядем, мама. Прости, что я не приехала раньше, чтобы объяснить тебе все.

— Это как-то связано с твоим братом, да? С его смертью?

Дана глубоко вздохнула:

— Думаю, что да, мама.

Мать поднесла руку ко рту — жест, который, как по опыту знала Дана, предшествовал слезам. Она подошла к матери, взяла ее руки в свои.

— Все уладится, мама. Я займусь этим сама. Прости, что напугала тебя и что не нашла времени все тебе объяснить. Я не могла сделать это по телефону, но могу сделать это сейчас. Нам надо поговорить, мама… о многом поговорить.

Они стояли смущенные, потому что тон, каким это было сказано, предвещал разговор нелегкий и не только касающийся гибели Джеймса. Обе женщины знали, что разговор этот давно назрел. А молчание образовало между ними брешь, отдалявшую их друг от друга, и брешь эта все расширялась. Настало время ее уничтожить, заполнить. В семействе Хиллов существовали предметы необсуждаемые, их игнорировали, тщательно скрывали, вышучивали — во всяком случае, не говорили о них вслух.

— Можем мы сесть и поговорить?

Женщина-полицейский встала и вышла из гостиной.

— Мне надо позвонить. Можно воспользоваться телефоном в кухне?

— Там настенный аппарат, — сказала Кейти Хилл, двинувшись было в кухню.

— Я найду.

Кейти Хилл опять повернулась к Дане и, замявшись на секунду, прошла через гостиную к пристроенной к ней застекленной веранде. Обставленная белой плетеной мебелью веранда утопала в зелени — азалиях, тюльпанах и папоротниках в горшках. В центре комнаты сидел в клетке на своей перекладине Кикер — бело-розовый попугай-какаду. Когда они вошли, птица издала недовольный пронзительный крик. Кейти Хилл взяла пакетик с семенами подсолнуха и фисташками и насыпала корм в стоявшее в клетке пластмассовое корытце, чтобы успокоить попугая. Тот слетел с перекладины на край корытца и принялся щелкать семечки, разбрасывая шелуху через прутья вокруг клетки и осыпая ею паркетный пол.

Мать села в плетеное кресло. На столике под конусом света настольной лампы лежало вышивание. Игла была воткнута в материю под углом 45 градусов. Рядом, поверх любовного романа, лежали очки. Дана тяжело опустилась на подушки кресла. От этого движения сильно кольнуло в боку, и она поморщилась.

Мать тут же привстала:

— Тебе больно. Давай я позову Джека Портера!

Дана предостерегающе подняла руку:

— Я прекрасно себя чувствую, мама.

Мать опять откинулась на спинку кресла. Наступило продолжительное молчание. Потом мать взглянула мимо нее за окно в сумеречный сад:

— Я любила сидеть на веранде, глядя, как вы с Джеймсом играете там на деревьях. Помнишь, как отец построил вам с Джеймсом шалаш?

— Он заказал его, мама. Не построил.

Большим пальцем Кейти Хилл потерла старческое пятно, выступившее на тыльной стороне ее правой руки.

— Вы несколько раз там даже засыпали.

Дана покачала головой:

— Почти засыпали. Но всякий раз, когда темнело, мы пользовались любым предлогом, чтобы спуститься и со всех ног ринуться к дому. — Она засмеялась. — Последний отрезок пути через лужайку к задней двери семилетнему ребенку казался особенно страшным. — Она взглянула на мать долгим взглядом. — Но ты всегда оказывалась дома, ждала нас с чашками горячего шоколада и печеньем. Ты всегда была рядом, мама. — Она сглотнула подступившие слезы.

Мать взяла вышивание и принялась за работу, выполняя первые стежки еще неясного узора.

— Отец хотел видеть свою дочь кисейной барышней. А ты была сорванцом.

— Долго ты знала об отце, мама? — У Даны были годы, чтобы обдумать, как подвести разговор к этому вопросу. Но она так и не придумала, с чего начать. Сейчас она задала вопрос в лоб.

Иголка замерла. Взгляд матери сосредоточился на другом пятне — на паркете. Лицо ее покрыли хмурые морщины. Она закусила нижнюю губу — еще одна из ее привычек. Кикер перестал лущить семечки и издал резкий крик.

— Я выросла, мама, и о папе мне известно.

— Знаю. Ты выросла, и выросла красавицей, Дана. — Мать помолчала, и во время этой паузы игла опять начала сновать туда-сюда.

— С самого начала. Я знала все с самого начала.

— Но почему?

Мать вздохнула и пожала плечами:

— Думаю, что после моей операции он потерял ко мне интерес как к женщине.

Дана почувствовала, что в ней закипают слезы. Со временем и сопоставив запомнившиеся факты, то, что происходило в те годы, пока длился отцовский роман и когда именно это происходило, она начала подозревать, что все это было как-то связано с операцией, которую перенесла мать, но услышать сейчас это из ее собственных уст оказалось мучительно.

— Он сам это тебе сказал?

Мать покачала головой:

— Нет, ничего подобного он не говорил. Он же не был мерзавцем, Дана, но… женщины чувствуют такие вещи. — Она покрутила обручальное кольцо на пальце. — Раньше он любовался мной. Любил глядеть, когда я раздевалась. Говорил, что у меня роскошная фигура. А после операции… — Она покачала головой. — Мне не хочется, чтобы ты плохо думала об отце, Дана.

— Он умер, мама. А потом, я и без того плохо о нем думаю.

— Дана…

— Как я к нему отношусь, меня больше не волнует. Отца нет. И Джеймса тоже. Ты — это все, что у меня осталось. На всем свете. Нас осталось только трое — ты, я и Молли. — Она заплакала. — Грант изменяет мне. — Дана закусила нижнюю губу, чувствуя, как ее охватывает волна горечи и гнева. — Почему ты даже слова ему не сказала, мама? Почему спускала ему все, позволяла так с тобой обращаться? — И спрашивая так, она понимала, что спрашивает и себя тоже.

Когда мать заговорила, в словах ее теперь было больше прямоты и твердости — ведь обращала она их дочери, а не себе самой:

— Наверное, поначалу я обвиняла во всем себя. Я стала калекой, у меня сняли грудь. На теле у меня был шрам. Разве может он чувствовать ко мне влечение? Да и другие мужчины тоже? Мне казалось, что я перестала быть женщиной. Долгое время я мучилась жалостью к себе.

Дана мотнула головой:

— Но, мама…

— И наверное, ты понимаешь, почему я вела себя так, а не иначе.

— Ради меня и Джеймса, — сказала Дана, думая о Молли и о том, почему она сама так долго терпела поведение Гранта.

— Я вела себя так ради того, чтобы у тебя и твоего брата был отец, который каждый вечер приходит домой, который любит вас. Я хотела, чтобы у вас была семья. Чтобы в школе вас не считали детьми разведенных родителей.

Эти слова причиняли боль. К такому ответу Дана не была готова. Легче считать, что мать просто проявляла слабость, соглашаясь терпеть неверность мужа. Слабость, которую она подозревала в матери, она ненавидела всей душой, потому что слабость эта ее пугала. Она боялась, что в подобной слабости можно упрекнуть и ее. Ее брак с Грантом исчерпал себя. С некоторых пор она это знала точно, но не находила в себе мужества уйти и сама понимала свою слабость. Считать эту слабость наследственной, унаследованной от матери чертой было легче, чем признать ее своим личным недостатком.