Изменить стиль страницы

Хотя и там чувствовал себя порой не очень уютно, даже среди самых близких. И отсюда временами хотелось сбежать, скинув с себя все обязанности, каждодневную рутину, липкой паутиной опутывавшую с головы до ног, пуститься в странствия, ощутить себя скитальцем, перекати-поле под пустым ветреным небом. В бесприютности есть свои чары, но главное, главное – вкус свободы… Гостиницы, пансионы, постоялые дворы, поезда, корабли, конки, чужие непривычные запахи, звуки, речь, случайные знакомства, нечаянные встречи, новые впечатления…

Засиживаясь слишком долго в Мелихове, он втайне пугался, как если бы его приговорили к заключению, а ведь впереди – с обострением все больше и больше подтачивающей организм болезни – маячило именно это.

Какая-то невнятная удушливая тревога одолевала внезапно – вдруг вскидывался посреди ночи, весь в поту, сердце билось так, будто на крутую гору поднялся…

Тут же он спешно собирался и сломя голову укатывал прочь, в Москву или в Питер, на Кавказ или за границу – лишь бы куда…

Сейчас же его неудержимо тянуло домой, как всегда, когда захлестывало чувство потерянности и он переставал понимать, кто он и зачем.

Конец пьесам! Больше ни строчки!

Дома он хоть действительно чувствует себя нужным – семье, крестьянам, собакам, лошадям, коровам… Всем. Иногда это начинает досаждать, особенно когда идут со всякими пустяками, отрывают от рукописи. Что им Гекуба, для них он – хозяин, глава большой семьи, лекарь… Хотя с его писательских доходов только и стали жить довольно прилично – хозяйство немаленькое, многочисленные гости…

Ох уж эти гости! Он и сам не понимал, для чего так настойчиво зазывает их в своих письмах и записках. Левитан, Лика,

Щепкина-Куперник, Кундасова, Лейкин, Билибин, Ежов, Потапенко, друзья и тайные недруги, братья с семьями или в одиночку, несть числа… Иногда сразу наезжало столько, особенно на праздники или летом, что спали по нескольку человек в одной комнате, в сенях.

Окармливать их, прогуливать, слышать музыку, пение, беспечный смех и веселые голоса, тогда как на душе тоскливо и сумрачно, – и впрямь зачем? Мало ему забот и общения? Не хватает материала для рассказов?

Чего он, в конце концов, так боялся – одиночества, скуки? Для чего непременно устраивать постоянное коловращение вокруг, эдакую литературно-художественную кадриль, в которой и сам (впрочем, не без удовольствия) принимал участие, время от времени сбегая к себе в кабинет добавить строчку-другую к уже написанному.

Одиночество? Пожалуй. Особенно ночью, когда не спалось или душил кашель. Тогда начинало казаться, что жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся. Все серо, счастливых вокруг не видно. Ну и мысли о смерти. Вот уже нет брата Коли, беспутного, милого, необязательного, которого он очень любил.

Художник милостью Божьей, как и Левитан, а ведь сгорел, сгорел зряшно, ничего толком так не сделав. Больше пяти лет прошло, а все не отпускало.

Не за горами и его черед. Среди людей, во время приема больных, в хозяйственных хлопотах и разъездах, эти мысли отступали. Давно понял: чем меньше думаешь о себе, тем легче. Старался не думать. Но разве возможно? Так или иначе все пропускаешь через себя, через собственную душу.

И потом… так хочется, чтобы тебя любили – женщины, собаки, все равно кто… У него эта потребность, как, впрочем, и у других братьев -

Александра и Николая, особенно жгуча, он даже подозревает отчего: слишком уж деспотичен, слишком суров был их набожный батюшка Павел

Егорович, сек в детстве нещадно за малейшую провинность.

Поразительное сочетание фарисейства и мелкого лукавства лавочника.

Если им чего и не хватало, так это простой отеческой любви – вместо постоянных занудных нравоучений, увещеваний и наказаний. А безверие?

Разве не отцу они им обязаны? Любой фанатизм – то же рабство, отец был холопом и остался им, хоть и тужился на старости лет что-то изображать из себя, даже в регентах церковного хора побывал. А все равно – отец, никуда не деться. Он чувствует его в себе, бывшего крепостного, лавочника, церковного служку… Темное, косное…

Теперь-то, правда, поутих старик, книги душеспасительные читает, ищет благолепия и благодати по церквам. Тем не менее если Антон в отъезде, пытается верховодить в Мелихове, третирует и без того давно затюканную им мать, снова впадает в назидательный раж, доводя мужиков и прислугу до бешенства. Зато при нем сразу сникает, стушевывается, заискивать начинает: как же, сын – известный писатель, знаменитость! Да, похоже, и побаивается его подчеркнуто вежливой сдержанности, словно вину свою чувствует.

Как ни крути, а есть что-то гадкое в этом заискивании перед славой.

Он ведь и сам далеко не безразличен к ней: хотел ведь, чтоб пьеса имела успех, и не просто хотел – страстно желал этого! Антон Чехов – драматург номер один! Рукоплескания, цветы, женщины… Хочется быть в центре, слышать похвалы и всякие приятные слова… Стыдно до коликов в печенке. А ведь пытался бороться с этой страстью, всячески старался избегать публичности, скромней скромного держался – только все равно одолевала. Честолюбие, а вместе с ним и тщеславие – как хроническая болезнь: то притихнет, затаится, а то вдруг накатит, захлестнет…

Бр-р-р… Какая уж тут свобода, если ты зависим, как морфинист!

В периоды таких воспалений ему становилось крайне нехорошо с собой – раздражался по пустякам, ехидничал, говорил гадости, потом мучился, прятался от всех, как и в периоды кровохарканья. Хотя, если вдуматься, что уж тут такого порочного? Всё ведь, если копнуть поглубже, от жажды бессмертия – будто слава могла спасти от общей человеческой участи, от того, что суждено каждому, а ему еще и раньше других.

Что, разве не применялся к вечности, к долгой загробной жизни в литературе? Толстой, Григорович, Плещеев, Суворин, их отзывы

(наперекор свирепому Михайловскому) свидетельствовали, что он далеко не последний в табели о рангах. Не случайно же все письма, свои и чужие, ему адресованные, сохранял в архиве, не уничтожал, в отличие от черновиков рассказов.

Глупо, конечно. Ясно же, что иллюзия. И ни от чего она не спасала.

Но ведь грела, грела!..

За окном долго тянущегося поезда проплывали убогие сельские домишки, уже почти голые остовы облетающих деревьев, а мысли то и дело возвращались к убитой "Чайке". К тому же он, судя по всему, сильно застудился: всю дорогу мучили насморк, кашель, жар.

Невыспавшийся, выйдя на станции Лопасня, он задумчиво, с тоской в глазах поглядел вслед уходящему составу, потом вдруг всплеснул руками и чертыхнулся – надо же, забыл-таки в купе узел с халатом, простыней и еще кое-какими вещами!.. Совсем эта "Чайка" свела его с ума.

Что ж, он иронизировал над жизнью, но и она в долгу не оставалась.

Улыбнулся мрачно, поправил пенсне и, подхватив баул, решительно зашагал к зданьицу вокзала.

ЛОВУШКА

1

Не первый день, как мы спрашиваем себя, чем это все может кончиться.

Что будет дальше? Похоже, Светлана (дочь) и сама не знает. И увещевания наши ни к чему пока не привели, одна надежда – время, время все расставит по своим местам.

Любовь, страсть, все понятно. А если вдуматься – ловушка. Паренек симпатичный, никто не спорит: высокий, обходительный, с красивыми разлетистыми бровями и правильными чертами лица, правда, чуть мелковатыми. Возможно, в этой мелковатости опытный физиономист уловил бы некий намек на червоточину, но ведь любовь слепа…

Теперь Вадик живет у нас, а поначалу если заходил, то ненадолго, оставался же крайне редко. Стеснялся. Прошмыгнет тихой сапой по коридору в туалет или в ванную и тут же обратно, в Светину комнату – вроде как и нет его.

Нынче все по-другому. С некоторых пор он целыми днями торчит в квартире, даже когда Светы и нас нет, время от времени чем-нибудь подпитывается из холодильника, бутербродом или йогуртом, бесконечно пьет чай, читает или играет на компьютере. Просыпается он поздно, когда Светлана уже давно на работе или вечером в институте, подолгу валяется в постели, в общем, ведет, мягко говоря, странный, сибаритский, абсолютно праздный образ жизни.