Изменить стиль страницы

Не верить ему у меня нет оснований, но ведь и палочка, как мне стало известно, – последствие неудачного прыжка со второго этажа. В самом деле, кто со второго этажа выбрасывается? Вряд ли, вряд ли, но, с другой стороны, кто ж знает? И со второго этажа можно убиться, а он, по его словам, просто задумался и нечаянно соскользнул. Я даже попытался представить: распахнутое настежь окно, С. сидит на подоконнике, поджав колени к груди и обхватив их, – эдакая романтическая поза, за окном темень (часов в одиннадцать вечера это произошло), а потом вдруг раз – и исчезает…

Может, и впрямь человек задумался глубоко или даже задремал, надышавшись майского хмельного воздуха. Но вот упал он крайне неудачно – обе ноги сломаны, позвоночник поврежден, в общем, мало не показалось. И что теперь? Инвалид, сначала на костылях, потом с палочкой, седой уже весь, хотя какой его возраст – тридцать четыре всего. А я-то думал, ему уже все шестьдесят, если не больше. Волосы длинные, пол-лица закрывают. И передвигается с трудом, видно, что стоит это ему мучительных усилий, лицо то багровеет, то бледнеет, то покрывается красными пятнами. В квартире лекарствами пахнет, как в больнице. Иногда и алкоголем попахивает, хотя, по его же словам, нельзя ему.

С женой у него между тем так и получилось, как и мерещилось: временно. И не просто с женой, а с семьей, дочь у него еще.

Раздельно они живут. Трехкомнатную квартиру разменяли: жена с маленькой дочерью, понятно, в двухкомнатную поехали, а он в однокомнатную. Это вроде еще до его падения. Он говорит, что так и не смог справиться с этим чувством – временности, оно его преследовало, а он преследовал жену: все ему казалось, что кто-то у нее появился, что изменяет она ему.

В конце концов так и случилось: кто-то у нее действительно появился.

А потом и у него, у него и у нее ненадолго, но отношения разладились, а затем и вовсе прервались.

Вообще непонятно: ну да, временно, естественно, все временно и недолговечно, кто ж этого не знает, только что, собственно, из этого следует? Всегда люди с этим жили, и ничего.

Живут, соглашается он и – задумывается. Он может долго так молчать, словно забыв про меня. Такие неожиданные его выпадения меня первое время озадачивали. Починив ему кран или дверцу шкафа, я уже собирался уходить, а он все продолжал пребывать в этом состоянии, вперяясь взглядом в пустоту и шумно дыша, словно что-то в себе переваривая.

– Ну все, – прерывал я его мыслительный процесс, – мне пора.

Я собирал принесенный с собой инструмент в чемоданчик и выходил в прихожую, и только тогда он, очнувшись, тяжело поднимался, опираясь на палочку, и шел запирать за мной дверь.

Жаль мне его. Молодой еще мужик, жить бы ему сейчас на полную катушку, самый, можно сказать, расцвет, столько возможностей, а он что? Засел дома инвалидом, бедолага, даже самых простых вещей не может сделать – не грустно разве? Ладно, если все у него действительно случайно получилось – и газ, и окно, а ежели сам?

Каково ему тогда, если сам?

И вообще: временность – невременность, что уж тут мозги ломать, все равно ничего не изменишь.

С некоторых пор я частенько просыпаюсь ночью, часика в три, и начинаю думать про него и эту его временность. Или кажется, что слышу бой его часов, тоже глупость, не может он сюда доноситься.

Мирный такой звук, глуховатый, но очень отчетливый: бом-бом-бом…

Ну вот, думаю я, три часа пробило, теперь буду маяться еще часа полтора-два, прежде чем снова задремлю. И не то что страх меня охватывает, а какая-то тоска непонятная. А иногда и днем вдруг накатит: вроде как – чего суетишься, спешишь куда-то, все уже позади… Вот лажа-то какая.

И тогда я про него, про соседа, думаю: надо бы зайти к мужику, проведать, может, ему чего принести надо – пожрать или даже выпить.

Или починить что…

СЕКРЕТ

Несколько раз он застает их что-то роющими в земле. В самое разное время – не только днем, но и когда вечереет, в сумерках. Две чуть светлеющие фигурки, склонившиеся над землей. Дочь с совочком и жена с маленькой лопаткой, тоже детской.

Поначалу не обращал на это внимания, копают и копают, дочь, как и все дети, любит в песке ковыряться, куличики, формочки… А теперь вот и в земле, причем даже не обязательно на грядке, но и под яблоней, под кустом черной смородины или в дальнем конце участка, где малина…

И жена… Неужто такая страсть к огородничеству проснулась? Но даже не это его озадачило, а то, что вроде как украдкой, не то чтобы совсем, и тем не менее. Завидев его, сразу инструменты прятать и вообще делают вид, что ничего не происходит.

Как-то, застукав, спросил, что это они там такое копают. Оказалось, червей для рыбалки. Иногда они и вправду изредка ходят на пруд удить рыбу. Несколько раз он отправлялся вместе с ними, помогал дочери насаживать червя и закидывать великоватую для нее удочку, путался в леске, цеплялся крючком то за ветку нависавшей рядом ивы, то за собственную одежду, а потом в ожидании клева внимательно следил за поплавком, смотрел на желтую от глины, чуть колеблющуюся поверхность пруда с плавающими по ней листьями, на убегающее к горизонту зеленое поле с другой стороны… Но делал он это исключительно для дочери, преодолевая скуку. И склизкого коричневого червя насаживать противно, и глазеть на грязную глинистую воду…

Он им посоветовал еще в другом месте покопаться, за домом – там земля жирнее.

С некоторых пор все здесь на него навевает скуку, все знакомо до оскомины: уже много лет он топчется на этой не очень благодатной земле, с самого раннего детства, когда родители приобрели здесь дачный участок.

Ему кажется, он знает здесь каждую травку, каждый всхолмик, каждую впадинку, каждый изгиб тропы и каждое дерево… И от этого почему-то становится тоскливо.

А ведь еще совсем недавно это даже грело: вот здесь, по одноколейке, окруженной лесом, он ходил встречать родителей, по рельсам и по шпалам, торопясь встретить их возле самого шоссе, у остановки автобуса (они еще только спускаются по ступенькам, а он уже рядом).

Перепрыгивал сразу через две шпалы или наступал на каждую, мелкими такими шажками, а если не надо было спешить, то и по рельсу, как канатоходец, по узкой, черной, чуть поблескивающей железной полосе, раскинув руки в стороны и балансируя, чтобы не оступиться. А еще с ребятами клали на рельсы гвозди, проходящий поезд их расплющивал, так что получались острые наконечники для стрел. Их прикручивали к ветвям из орешника, и, выпущенные из самодельного лука (тот же орешник), они втыкались в деревянную стену с отрывистым глухим звуком.

Все, все ему здесь знакомо: сколько раз вскарабкивался вот на этот дуб и сидел чуть ли не на самой верхушке, как Соловей-разбойник, скрытый промеж ветвей, ему все видно, а чтобы его заметить, нужно закидывать голову и пристально вглядываться. На этом дубе бывало много желудей, которые потом превращались в человечков, они ими играли, как в солдатиков. Он любил лазить по деревьям, а не было лучше и, главное, надежней дерева, чем дуб. Лазили и по другим деревьям, но на них легко ломались ветви, можно было крепко сверзнуться, что однажды с ним и случилось. Впрочем, ничего, обошлось только ушибленным боком и ссадиной на руке, могло быть хуже – высота была приличная.

А сколько было хожено по проселку, который за эти годы много раз присыпали песком и гравием, и все равно он такой же пыльный, весь в рытвинах и колдобинах, хотя по нему теперь ездят дорогие, с низким клиренсом иномарки. Какой была дорога, такой и осталась. И ощущение – что так будет всегда, ничего не изменится, даже когда его не будет, все останется по-прежнему, его жизнь прокатится по этой убогой колее до самого упора и здесь же завершится.

Время от времени он вроде как убеждает себя, что это замечательно: родители его здесь жили (отца именно отсюда увезли с инфарктом в город, в больницу, где он через десять дней и умер), земля эта ими пахана-перепахана, многажды удобрена и обихожена, хотя так же стабильно неурожайна (да и наплевать). Мебель в домике почти все та же, древняя: кровать, на которой спала еще бабушка, шкаф с то и дело отваливающейся дверцей, стены те же, запах тот же, бог мой, одеяла те же, штопаные-перештопаные простыни и пододеяльники, все пропитано дачным сыроватым духом, словно не было всех этих лет – вот-вот выйдет на крыльцо отец или мать, раздастся лай Кэрри…