Изменить стиль страницы

Скользнула взглядом словно по пустому месту и – мимо, без всякой неприязни или тем более ненависти. Заполярный восторг – светло, чисто…

Свет сильней огня, вот что. А свет – от Закона.

А они-то все думали, что вспыхнет и испепелит…

Правда, не всегда так. Случались и спады, один шаг до… И ступни ни горячи, ни холодны, и по квартире ходила в обычных домашних тапочках на войлочной подошве, пусть и на босу ногу.

Собственно, если рассматривать ситуацию объективно, жизнь ее, которая в юности обещала быть если не счастливой, то, во всяком случае, радостной и полной разнообразными приятными вещами, несмотря на все наезды матери, – что эта жизнь теперь?

Онсказал: испытание…

И сама, впрочем, догадывалась.

Ну и ладно… главное – чтоб здоровье! А молодости, понятно, все равно не вернешь. И пусть всем будет хорошо, пусть!

Кому – всем?

А всем поголовно – от матери в первую очередь до бывшего мужа с его новой. Всем-всем. И вообще…

Только так.

Поверила ему…

Закон есть закон.

И отлично. А егоона так теперь и воспринимала – как представителя

Закона. Вроде гуру, ну да. Учитель и Наставник, как бы отец или старший брат: спокойствие и безопасность.

На сеансах такой и был: в себе, отстраненный, сосредоточенный, властный, чуть вполоборота к ней – как бы связывал ее с чем-то, переправлял на нее поток исцеляющей светоносной энергии.

Эта его отстраненность даже досаду иногда вызывала. Она-то, поверив, все про себя рассказала: и про мужа, и про отношения с матерью, и про все-все (жгущее)… Молча выслушивал, кивал головой, сам говорил мало, в основном на вопросы – коротко, с явной неохотой.

Выходило, значит, так: негативная энергия ее выжигает, но она-то скорей всего сама ни при чем, возможно, родовое, генетическое, уходящее корнями в непроглядную толщу, где, собственно, и зарождается… что зарождается?.. ну вот огонь. Оттого и несет ее, и жжет, и обугливает…

Про огонь понятно. Про Закон тоже. И про "нельзя".

Во время последнего сеанса вдруг положил руку (широкое, густо поросшее темным волосом запястье) на ее – будто зверушку маленькую поймал. Как бы проверял температуру ее тела – есть ли огонь? Огня не было, пока он так держал, в душе спокойно и холодно, а он все не снимал и не снимал руку, и слова, которые произносил, не сразу доходили до сознания: женщина, то есть она интересует его именно как женщина, в конце концов, он тоже живой человек, а в ней – нераскрытая женская сила, задавленная. Огонь, он чувствует, огонь.

Как и в нем самом. Влечение – тоже огненной природы, но подавлять его – ошибка, да, ошибка…

И еще что-то, более откровенное, с жаром в лице и в голосе, ладонь все горячей, все крепче зажим.

Короче, она нужна ему.

"А как же Закон?" – спросила растерянно. И руку попыталась высвободить.

Тщетно.

"Закон? А что Закон? – пробормотал, склоняясь к ней низко. – У каждого свой Закон".

Крепко ее держал, а теперь еще и к себе, рукой тяжело обвивая, притягивал, ближе и ближе. Не давал ускользнуть.

"Ничего, – словно в бреду шептал, обняв властно. – Все у нас будет хорошо, все получится".

Как это "свой"? Что получится?

Тут-то и взорвалось в ней, полыхнуло, раскаленный свинец по жилам – как прежде… Боль не боль, ярость не ярость – что-то отчаянное…

Земля пламенела.

А ведь нельзя ей было!

ИЗ-ПОД КОЗЫРЬКА

Нет, не дает покоя тот его взгляд. И зачем он так?

Собственно, заехал он, чтобы отвезти меня в аэропорт на своем красном "пежо" – в бейсболке, в какой я его ни разу не видел, в слегка продранных джинсах и видавшем виды свитере, эдакий несколько замасленный, спортивный, студенческий вид, сумочка напоясная для прав и прочей мелочевки на слегка выпирающем животике. Не привык я к такому его облику – обычно костюм, галстук, вольность – расстегнутый воротничок белоснежной рубашки плюс расслабленный узел галстука. А тут – что-то из давних времен, забытое.

Я уезжал, а он оставался – здесь, в этой стране, о которой мы когда-то могли только мечтать. Тихие туманные утра на Сене, желтые расплывчатые огни фонарей и неоновая реклама ночью, мелодии аккордеона… Мы любили этот волшебный город какой-то безнадежной любовью, и вот теперь для него он – вторая родина, а я, залетный гость, возвращался к себе.

Мы не виделись больше десяти лет, но, как оказалось, мало что изменилось – он все помнил, и когда речь заходила о ком-то из друзей или однокурсников, всплывали самые неожиданные подробности – как кто-то упал в Москву-реку и его потом долго вылавливали, ноябрь, холодно, для согрева вливали водку из милой студенческому сердцу чекушки, верное лекарство, и – ничего, обошлось, еще передавали друг другу запретные стихи, на желтых, истрепавшихся по краям, истончившихся от многих рук листках бумаги, с блеклыми полустершимися буквами, а кто-то, похоже, стукнул, и пришлось что-то плести у декана, который смотрел искоса хитроватыми умными глазами из-за толстых стекол очков – непонятно было, чего он хочет: действительно ли узнать правду или чтобы придумали получше отговорку, поскольку сам все прекрасно понимал и, не исключено, даже сочувствовал. А еще по пьяной лавочке красным фломастером писали большими буквами на стенах чьей-то хорошо обставленной квартиры, прямо на дорогих обоях, "мене, текел, фарес", помнишь, и сыну хозяев квартиры потом точно выпал "текел", он ходил обиженный и ни с кем не разговаривал. А еще ездили на юг, и соседка по купе, пожилая седовласая женщина из Сухуми, пригласила к себе переночевать, а утром учила варить крепчайший кофе по-турецки, с пенкой, от которого сердце потом пламенело и билось о грудную клетку…

Аркадий все помнил, словно и не уезжал, словно его жизнь не поменялась кардинально, – а ведь крепко намыкался здесь поначалу: брался за что ни попадя, квартиры ремонтировал, посуду мыл в ресторане и даже бебиситтерствовал, пока наконец не получил вид на жительство; вскоре его неожиданно взяли в довольно крупную фирму, где нельзя было появляться без пиджака и галстука, и тут он уже начал быстро подниматься – аж до системного администратора, ездил пока на не новом, принадлежавшем фирме "пежо" – и мы с ним закусывали копченой курицей в Фонтенбло, в Версале возле домика Дюма близ Марли-ле-Руа…

Да, это была Франция, Париж, где он теперь действительно чувствовал себя как дома, ездил отдыхать на Лазурный берег, расплачивался карточкой, попивал в свое удовольствие красненькое и разговаривал по-французски как записной француз, почти без акцента.

Неделю мы почти не расставались вечерами, часами просиживая в кабачках, бродя по бульварам и набережной, он рассказывал про свою работу, про здешних знакомых – русских и французов (в основном), сдержанно, без особых эмоций…

Все-таки он сильно изменился, хотя внешне и не очень заметно (разве чуть выпятившийся от сытой сидячей жизни животик), а ведь когда-то остро на все реагировал, как д'Артаньян, был стремителен и бесшабашен, собственно, благодаря этому, наверно, и оказался здесь, в этом городе городов, столице мира, – не мог он оставаться в стране, где нет воздуха, где из любого чинуши на тебя глядит усатая морда рябого дьявола, где нет ни сортиров, ни дорог и вообще ничего нет, кроме друзей, но и те вдруг исчезают, и тогда ты чувствуешь себя (его слова) словно в космосе…

Тем более не понимаю, зачем он так сделал.

Мы уже стояли в лифте с моим чемоданом, а она нас провожала, моя квартирная хозяйка – милая пожилая француженка, всю эту неделю терпеливо сносившая мои полуночные возвращения и вообще проявившая себя с самой лучшей стороны. Радушная, она угощала меня по утрам чашечкой прекрасного черного кофе с круассаном, с искренним любопытством расспрашивала про далекую холодную Россию, вздыхала и качала головой. Перед отъездом она застенчиво вручила мне сувениры – небольшой прекрасный альбомчик моего любимого Матисса и пачку молотого кофе, так что покидал я ее дом с теплым благодарным чувством. Мы, чуть вытянув как бы для поцелуя губы, легко соприкоснулись, по местному обычаю, щеками, двери лифта вот-вот должны уже были сомкнуться, когда стоявший рядом со мной Аркадий вдруг метнул на хозяйку – из-под длинного козырька бейсболки – странный такой, быстрый взгляд и неожиданно раскатисто, на весь подъезд рыкнул: