– Что? – спросил он, покрутив папку. – Вы прочитали?

– Да.

– И как?

– Я их всех знаю, – ответила она. – Всех, кто там упомянут.

И повернулась к нему спиной.

2

Такими неуместными казались похороны, когда вокруг горели цыганские краски и весело, как в бубен, колотилась рябина. Комья земли, сыпавшиеся на гроб, язвили ржавчиной, ветер трепал платки и подолы, точно хотел с ними разделаться. Солнце подсветило каждый лист и шаманскими мазками раскрасило лица. Покойный спал неспокойно, по лицу его бегали солнечные ухмылки.

У выхода с кладбища сцепились собаки и разбежались, неутоленно лая, от камня, брошенного сторожем. В их быстрой грызне и в шапке сторожа, похожей на потрепанного зверя, примостившегося на голове еще одного потрепанного, крылась насмешка, а возле собачьей будки, почти невидимо под холодным солнцем, мигало полтора фонаря. Сзади кто-то весело насвистывал на ходу.

Лучше б дождь пошел, рассердилась Анна.

– Ничего-ничего, – сбоку возник быстрый сутулый старик, – сейчас выпьем водочки. Вы кем покойному приходитесь?

– Знакомая.

Анна с трудом поднялась по крутым ступенькам в автобус, догадываясь, что старик уже прилип, а когда выпьет, предложится. Тот пристроился ей под бок на теплое от солнца дерматиновое сиденье, разглядывал публику и бормотал:

– Похоже, что никто друг с другом не знаком. И родственников не видно.

Автобус, тяжело взобравшись на шоссе, отъехал от Широкореченского кладбища.

В кафе к Анне и старику присоединилась бубновая чета, прямые и лощеные, точно новые карты, и замотанный в шарфе, похожий на крупную запятую. Начали пить за Леню – пусть земля ему будет пухом, – а Анна вспомнила, как он появился тридцать лет назад, когда она работала секретарем в Союзе кинематографистов, и спрашивал, как ему раздобыть

Бергмана или Антониони не для широкой публики, а так, в одном кинозале всего, с залом он практически договорился. В болтающемся тонком свитере он походил на мальчишку с ожесточенными от неудач глазами и вдобавок заикался. Она позвонила Мышастому, и тот с ходу зашипел: “Никаких бергманов”. Но мальчишка уже списал у нее нужные фамилии, а Мышастый был не то чтобы против культуры, но в партии и хорошо поддающий, а потому вдвойне опасающийся. Леня выжал из него каких-то московских киноприятелей, не таких пуганых, как тут. Хотя из залов Леню гоняли, но он всегда находил какой-нибудь совсем уж сиротский зальчик при заводском ДК, а потом туда подтягивалась публика: студенты, библиотекарши, геологи какие-то бородатые.

Травили, как зайца, а он еще пытался перед фильмами говорить, но этого вынести уже никто не мог – сгоняли хлопками.

Неблагодарные, а на похороны пришли, целое кафе, и никто друг с другом не знаком, но его-то знали. Что теперь бубнить “подвижник, подвижник…”, он всегда поступал как хотел. Но что перестанут ходить в кино, он не мог предвидеть. Что в киностудии поселится мебельный салон, а пристройки отдадут зоопарку, и теперь там жуткими голосами кричат павлины – такого угадать никто не мог.

За окнами стемнело, быстрые тени, одна за одной, пробегали под бледным, как сыр, фонарем, точно гнались друг за другом, но всех одинаково проглатывала тьма.

– А завирался он таки порядочно, – прорвался голос, и бубновая дама удивленно подняла брови. – Воображение было. Уверял, что у него брат теперь в горадминистрации и можно арендовать постоянный зал. Откуда у него брат? – Старик уставился с торжеством, ожидая, как Дед Мороз, что дети бросятся отгадывать загадку.

Обстоятельный супруг, смутно похожий на жену, возмутился:

– Что тут странного, если у человека есть брат?

– А что ж он бросил его умирать? В онкологию не положил? – ядовито поинтересовался старик, отрекомендовавшийся Александром Ильичом.

Бубновая дама хотела возразить, но гордо воздержалась. Опять презирают, подумала Анна. И живого презирали, и покойника. Точно он глупость сделал – из семьи к гулящей бабе ушел.

Повисло молчание. Бубновый король перевалился на стуле, а замотанный в шарфе поглядел с ехидством, переменил тонкие веревочные ножки, но ни слова не вымолвил. Не удостоил.

– В другой раз, – продолжил россказни старик, – когда он уже слег, пришла девушка, которую Леня узнать не пожелал. В белом пальто и белых сапогах, а сама девка-чернавка, в глазах тьма. Я хотел уйти, но он меня упросил остаться, опасался. Сильно этим визитом обеспокоился. При мне эта особа высказываться не соизволила. О чем говорили, неведомо, но Леня впоследствии объявил, что это ангел смерти был.

Бубны переглянулись, а тип в шарфе, выудив из-под стола ноги, совсем извернулся, превратившись в скрипичный ключ. Старик, намолотив ерунды, долил рюмки и, полностью довольный собой, придавил руку Анны своим сучком.

Вторая половина жизни нехороша, потому что знаешь, что за чем последует. Приглядел, выпил, расхрабрился – и пошла писать губерния.

Хоть бы что новое придумали. А на кого досадовать, если не можешь толком состариться? В шестьдесят лет волосы желтые, глаза синие, а губы красные. Сосудистая сетка будто румяна. Один гражданин, который приходил на работу ругаться, объявил, что всю жизнь она занималась глупостями, оттого и осталась дурой-матрешкой.

Анна оглядела кафе и расстроилась. Веселье шло вовсю, пиджаки расстегнуты, галстуки вкривь, и щеки красные. Принесли азу, и запахло, как в детсаду, пюре, теплым молоком и подтаявшим маслом. За главным столом встал человек с носом, похожим на разбухший от воды башмак, и что-то беззвучное, неслышное за общим гуденьем говорил, и стало вовсе непонятно, что празднуют. Ей было обидно за Леню, он-то в тысячу раз больше стоил, чем все тут, вместе взятые, которые живут и празднуют маленькую радость, что живут. И что-то в них было жалкое, как в потрепанных грозой птицах.

Старик подбирал ложкой кусочки мяса, вкусно жевал, собирая щеки в складки, и поглядывал торжествующе. Глаза, как в окопе, засели в сетке морщин, измятых мешочков снизу, бурдюков мелко порезанной кожи сверху, но смотрели остро, норовя клюнуть. Анне не по душе были эти поминки, она гадала, как выбраться, чтобы лучше подумать о Лене. Тут мешали, и все было понятно: старик силился всем понравиться, бубновый король – это и есть Ленин брат из администрации, но не хочет признаваться, потому что заносчивые бубны не желают отчитываться. Замотанный в шарфе все знает, но не сообщит, а будет упиваться, кривя ухмылки. Что же до покойного, так того упустили и сидят, каждый со своим торжеством над Леней.

Человек с носом-башмаком приволок сумки и тонко прокричал, что нужно взять по видеофильму в соответствии с желанием покойного. После этого все засобирались, и каждый вынес по коробке, точно подарок с новогодней елки. Анна глядела на это с ущемленным сердцем. Хотелось отнять и сложить все обратно в Ленину сумку. У выхода старик ловко поймал такси, плюхнулся рядом на сиденье, довез до дому и поцеловал на прощанье руку.

Горело не потушенное утром бра, словно этого дня не было. Ушла в темноте и пришла в темноте. На ее месте спал Махмуд, положив голову на подушку, поближе к запахам, и храпел. Махмуд сильно напоминал ассирийца, лет двадцать чистившего обувь в будке у гастронома, а жена ассирийца с черными пружинистыми волосами торговала сладкой газводой по три копейки. В городе все будки со шнурками и все лотки с газводой были ассирийскими, а их хозяева считались богачами. Куда подевались ассирийцы, прихватив богатства, осталось неизвестным.

Много чего за последнее время исчезло без следа.

Анна выпила валерьянки и, вымыв ноги, легла, без церемоний спихнув кота с подушки, но диспетчер вдруг спросил:

– Что маешься?

– Потому что балаган какой-то, а не похороны, – пожаловалась она.

– Жил и похоронен радостно, – заметил диспетчер. – Леня ни на что не рассчитывал, по-бычьи делал и ушел со своим временем. Осуществил избранную волю в данных обстоятельствах.