Начало дождей всегда было праздником в городе. Елисео, выросший здесь, любил вспоминать, как однажды мальчиком встретил грозу.
Он бежит вверх по лестнице, по оплывшим от времени ступеням. На каменный, прокаленный солнцем город надвигается грозовая туча. Она раскатывается с востока, как тяжелый колышущийся занавес. Ветер – резкий, колющий – поднимает столбики пыли. Прямо над головой занавес оглушительно разрывается, и ливень падает стеной. Улица превращается в бурную реку. Поток едва не увлекает мальчика. На мгновение он пугается, но тут же бросается бежать вверх навстречу воде. Он видит сквозь дождь людей под карнизом лавочки, они машут ему. Чьи-то сильные руки подхватывают и переносят его через невысокий парапет.
Он оказывается среди людей. Они улыбаются, охваченные одним чувством
– наконец-то дождь, наконец-то. Ливень рушится на карниз, и вода повисает с него прозрачным пологом, катится по ступеням, по стенам, колотит по крышам домов. Мечется серебристыми петардами. Это – карнавал дождя. Постепенно он слабеет. Люди выходят из-под карниза, идут босые по щиколотку в воде. Падают последние капли.
Мальчик поднимается вверх по улице-лестнице. Вода уходит в водостоки и уже не грозит смыть и унести его вниз, а только ласково лижет ступни. Воздух промыт до звона. Из-за тучи выходит солнце, и все начинает сверкать. Лучи пронизывают капли, играют ими, наполняют светом. Капли падают и бьются, как крохотные витражи. Мокрые плиты похожи на зеркала: в них отражаются дома, балконы, решетки на окнах, витражи над дверями. Все отражается во всем, удваивая и утраивая солнечные лучи. Капли, срываясь с карнизов, летят в синеву неба.
Капли играют на каменном ксилофоне. Душа мальчика распахивается навстречу этому светоносному миру. Его наполняет незнакомое чувство, становится больно и светло. Кажется, невозможно вынести эту красоту.
Солнце садится, и улица гаснет. Мальчик встает на колени. Слезы бегут по щекам, он их не замечает и дрогнувшими губами шепчет: “Аve
Maria, gratia plena”.
Я любил харчевню у городских ворот. Каменные столы и сальные светильники, каменные скамьи, отполированные за столетие штанами таких же, как я, работяг, привозивших в город доски и кукурузу, древесный уголь и вино. Я любил людей, сидевших за этими столами.
Живых – совсем не каменных.
– Не смерть человека случайна, а жизнь, – говорил Елисео. – Я не устаю удивляться тому, что живу, тому, что продолжается жизнь – моя, моего внука, моего города. Когда я представляю себе, сколько опасностей таит каждый шаг, из каких угрожающих подробностей состоит мой день, я никак не могу привыкнуть к мысли, что все еще жив. И никогда уже не привыкну. Почему я не проваливаюсь сквозь пол? Почему я просыпаюсь утром и на меня не рухнула каменная плита? Я мог простудиться, напившись ледяной воды, или заболеть малярией, или подавиться рыбьей костью, или оступиться на лестнице и размозжить себе лоб, или перегнуться через перила и сорваться вниз – и все бы кончилось.
Не только мое тело чуткий инструмент, который может в любой момент расстроиться и прийти в полную негодность, но моя душа – тончайшее и беззащитнейшее из всего, что есть на свете. Сколь мало нужно, чтобы отчаяние охватило меня, – всего-то грубое слово, окрик прохожего, который вовсе и не хотел меня оскорбить или ранить, но задел и ранил. Сколь мало нужно, чтобы я пришел в восторг от одного только вида из моего окна. Сколь мало нужно, чтобы привести меня в бешенство, заставить плакать и смеяться, биться головой о дверной косяк или плясать от радости. И сколь трудно вернуть себя в спокойное и уверенное состояние. Мне кажется, что я бегу с горы, бегу все быстрее и быстрее, мне все труднее вовремя поставить ногу, чтобы не упасть.
Мы живем так, как будто идем по натянутому канату на огромной высоте и довольно порыва ветра или неловкого поворота ступни, чтобы все кончилось.
Город живет так же, и то, что он живет сотни лет, удивляет меня, но не радует. Ведь достаточно небольшого толчка, малого землетрясения, чтобы гора, которую мы изрыли катакомбами, добывая камень для построек и на продажу, рухнула, как изъеденный древоточцами ствол.
Почему до сих пор этого не случилось? Не знаю. Может ли это случиться? Каждый день. Или перестанут бить ключи, и река пересохнет. Почему они бьют? Не знаю.
Наша жизнь – это мираж, мираж, который не кончается только по одной причине: Бог каждый день творит мир заново. Нет никакого прошлого, нет будущего, есть только вышивка по черному бархату смерти. Есть только смерть. Она непререкаема, она спокойна и тверда, только она опора разума и души, только о ней стоит думать и только ее стоит рассматривать, но это невозможно.
Случайные дневные блики жизни стараются заслонить ее. Но смерть – это единственная истина, а жизнь – лишь малое отклонение, возмущение абсолютно ровной поверхности, нужное лишь для того, чтобы сделать эту поверхность чуть шероховатой, когда Бог гладит бархат ладонью.
Если бы я думал как Елисео, я бы не смог жить. Если все время ждать, когда тебе на голову упадет булыжник, жить, наверное, и не стоит.
Лучше уж сразу. Но Елисео вовсе не был ни мрачным жизнененавистником, ни тем более трусом, прячущимся от тени опасности. Скорее даже наоборот, он был жизнелюбом. Хотя иногда он замолкал и мог лежать в задней комнате своей лавки целыми неделями, ничего не видя и не слыша.
Такой взгляд на мир, наверно, установился у него в молодости, в тот год, когда он потерял мать, умершую от странной болезни, которая иссушила ее тело и лишило в последние месяцы жизни разума. Его отец пережил жену всего на несколько дней и умер от гнилой горячки. Но самым страшным ударом для Елисео стала смерть жены – белокурой красавицы. Она умерла от родов. Младенец был совершенно здоров и полон жизни, а мать погибла от кровотечения.
Богатый, полный забот и радостей дом всего за год превратился в кладбище, где каждая вещь, даже кухонная утварь, причиняла боль последнему обитателю. Тогда Елисео продал дом и купил книжную лавку, в которой я и увидел его впервые. Сына воспитала его старшая сестра.
Когда я узнал Елисео, сын уже был молодым женатым человеком, имел мраморную мастерскую и дело его процветало. Отца он видел редко.
Отношения их были холодны.
Елисео так и не смог простить сыну смерть матери, и сын это, конечно, знал. Но к внуку Елисео очень привязался. Кажется, только с его появлением ледяная глыба, лежавшая в груди почти четверть века, начала понемногу подтаивать.
Я хорошо помню, как в последний раз привез в город свои ненавистные доски. Мне оставалось только погрузить мраморные плиты и доставить их целыми в Столицу. Это был конец моего рабства у старого Хуана. Мы были в расчете. Прошло всего семь лет, и мой долг был уплачен.
Теперь старый Хуан уже не казался мне таким бесчеловечным, даже напротив – я был почти благодарен ему за тяжелую школу.
Когда я привез в город свой последний груз, меня встречали Елисео и его внук Мигель. Он был подвижен, весел и резок. Елисео им откровенно любовался. Мальчик поднял на меня глаза. Я заглянул в них. Дна я не увидел.