Изменить стиль страницы

Передо мной его портрет,

Обычна поза – он в шинели,

В глазах его сомненья нет,

Он знает, что достигнет цели.

Что был ему далекий кремлевский именинник, перед кем так рисовался и старался, и что за морок на него находил? – ведь неглупый был человек, интеллигент, дворянин, чуть ли не Юрий

Живаго – Бог весть.

Мальчишки меж тем воровали дрова, чтобы не замерзнуть, а на обратном пути в Москву случилось несчастье: трактор сорвался с громадной платформы, на которой они ехали, потому что иначе выбраться в столицу было невозможно, ехать же надо было срочно, пока не заняли квартиру беженцы, и плохо закрепленный трактор придавил руку старшему. А в другой раз самого его чуть не посадили в тюрьму за то, что на станции он взял из буксы немного масла для костра, это увидел помощник машиниста, и спасла шестнадцатилетнего вредителя и диверсанта от неминуемой тюрьмы только случайность, но несмотря на благорасположение свыше, быть может, где-то там, на просторах Азии, родилась то затухающая, то вспыхивающая вражда троих детей, что впоследствии разорвала изнутри весь этот необузданный карамазовский русский род.

Но странное дело, казалось Колюне много позднее, они рассказывали все не просто так, а с какой-то, быть может, им самим неведомой, потаенной целью. Как если бы присутствовавшего мальчика делегировали от этого мира написать о том, что было ими пережито, узнано, встречено, утрачено, сделано и сочинено, к чему уже приближалась бабушка, писавшая не только длинные стихи, но и короткие рассказы, один из которых про целину едва не опубликовали, но дальше этого не пошло, потому что у нее было слишком много других, по-видимому, куда более важных и неотложных, чем хождение в литературу, дел, и тогда она передала неиспользованный дар внуку. Но он своего увлечения стыдился, ему не доверял, хотя сколько себя помнил томился мукой сочинительства, вглядывания и вслушивания, влезания в чужую шкуру.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Бабушка умерла раньше, чем ее подарок принес первые плоды. Но их застал и благословил задумчивый и вряд ли ожидавший подобной забавы от сына, а еще более удивленный его первыми идеалистическими и богоискательскими опусами отец.

Рука молодого преступника дрожала, когда он надписывал родителю свою первую тоненькую книжицу, столь далекую от того, чему папа всю жизнь поклонялся, и, должно быть, из-за волнения автор не подумал о том, что никогда его отец не пытался обратить детей в свою неверную веру, и напрасно юный Колюня был с ним неискренен, зря так и не приоткрыл своей души. Старший цензор Главлита ничуть не препятствовал духовным поискам и шатаниям пытливого отрока, и если чего и хотел, так это дать сыну и дочери хорошее образование, научить трудиться и не унывать, сам однажды печально признавшись, что всю жизнь мечтал стать хирургом.

Наверное, из него мог бы получиться замечательный врач, никто не умел так перевязывать ранки, парить ноги, лечить понос, простуду, закапывать в нос алоэ и просто успокаивать воспаленное тело, но папина жизнь сложилась по-другому и была определена совершенно иным, о чем Колюня позднее мог лишь гадать и пытаться восстановить по крохам и осколкам это родное целое.

У отца в прошлом тоже было голодное военное детство и свои воспоминания о Москве, где его семья провела всю войну, так в эвакуацию и не уехав, и в октябре сорок первого под бомбами готовилась покидать город вместе с отступающей, но не отступившей армией; был его папа, стало быть, Колюнин дедушка

Николай Петрович, по странному, филевскому совпадению женатый три или четыре раза и, как Синяя Борода, хоронивший всех своих жен и среди них другую Колюнину бабушку – Клавдию Алексеевну

Ширяеву, садовода по профессии и профессиональную большевичку по судьбе. Была Клавдия Алексеевна старше мужа на десять лет и умерла задолго до Колюниного появления на свет, оставив потомству книжку о яблонях и предание о том, как во времена ежовских партийных чисток едва сумела избежать ареста.

Сведения об этих людях были противоречивы и путаны, никто не составлял их фамильных древ и не гонялся за родословной, как это делали в могучем дедовом клане; фигурировал в тех глубоко сокрытых корнях капитан речного суденышка на Оке, была в одной из раскидистых подземных ветвей загадочная родня, отбывшая после революции в Америку, а в тридцатые годы присылавшая на родину посылки с продовольствием, – однако это обстоятельство скрывали даже тогда, когда родственники за границей стали желанным сюрпризом. Был дядя Сергей, младший папин единокровный брат, родившийся в ту пору, когда после развода с первой женой папа отказался от положенной ему отсрочки и ушел служить в армию, а недавно овдовевший Николай Петрович в его отсутствие второй раз женился.

От того времени в неприкосновенной ценности автозаводского, а потом и беляевского дома – в отцовском полированном и исцарапанном столе с двумя тумбами – сохранилась пачка странных писем, написанных так, словно их диктовал замполит части или просматривала жесточайшая цензура; в них было много о службе, политзанятиях и смерти Сталина и почти ничего о повседневной солдатской жизни, и точно так же не содержалось, должно быть, ничего житейского в утраченных ответных посланиях сыну от

Николая Петровича, потому что сержант-артиллерист, все два года сахалинских зимних буранов и дождливых лет исправно тянувший военную лямку, так ничего и не знал про новую женитьбу своего пятидесятилетнего отца, покуда не увидел, демобилизовавшись, в двух тесных комнатах родного дома чужую женщину и чудом спасенного при родах младенца, своего единокровного брата.

Но странно, как все повторялось и связывалось в этой крови: худощавый, темноволосый дядя Сергей, недалеко ушедший от Колюни и его сестры по возрасту, воспринимаемый племянниками как любимый старший брат, рано потерявший родную мать и обретший в воспитательнице из своего детского сада заботливую мачеху, после школы, нарушив все интеллигентские традиции семьи, не захотел поступать в институт, а устроился учеником токаря на заводе, потом ушел служить в армию, оттуда в военную академию и стал офицером в те годы, когда ничего, кроме горечи и обиды, служба принести не могла.

Он никогда не жаловался на судьбу, как никогда не жаловался на нее и отец, хотя, должно быть, переменчивая семейная жизнь деда

Николая Петровича оказалась для него еще в те далекие годы сильным потрясением, и от нее он был готов куда угодно сбежать, и вообще Бог знает сколько подобных ударов папа перенес: смерть матери и собственную неудачную первую женитьбу – но никому о них не поведал, унеся все разочарования и горести с собой. Скрытным и угрюмым, недоверчивым к жизни был Колюнин фамильный, то есть давший ему фамилию, не такой громкий, бесшабашный, живучий и энергичный, как идущий от филевского деда, но все одно коренной русский род.

Эта сторона ложилась на душу ребенка словно сон, в ней было мало плоти, как и в самом усохшем дедушке Николае Петровиче, и в тихих вечерах в ветхом доме на Садово-Кудринской улице, где родившийся в бедной деревне посреди Калужской губернии и подавшийся на заработки в Москву, окончивший Тимирязевскую академию и работавший одно время председателем заповедного колхоза “Красный луч” в пойменных лугах Москвы-реки под

Красногорском, добрый и вежливый, в жизни никого не обидевший старик проживал в коммунальной квартире с девяностолетней соседкой тетей Пашей, курил крепкие сигареты, носил жесткие усы и до конца дней сохранил на голове густые, чуть тронутые сединой волосы, любил смотреть по телевизору хоккей, плохенько играл в шахматы, а летом выезжал на дачу в Нахабино.

Уже после его смерти и незадолго до смерти своей, точно ее предчувствуя и исправляя одну из жизненных ошибок, на удивление всей семье необщительный папа несколько раз собирал в Беляеве родню, никак ни с Купавной, ни с Автозаводской не связанную, и тогда Колюня впервые на веку увидал двоюродных братьев и сестер по отцовской линии, теток, дядьев, старенькую дедову даже не сестру, а тетю и, стало быть, свою прабабку – Прасковью, которая жаловалась, что всех пережила и перехоронила, а ее вот смертушка не берет, еще рассказывала, как рыла осенью сорок первого окопы под Москвой, а немец каждый день в одно и то же время, по часам, прилетал комсомолок бомбить, как однажды едва не попали они в окружение, и их вывозили под пулями наступавших врагов, какой удивительной и смелой женщиной была покойная Клавдия Алексеевна, но тихие и кроткие, очень близкие эти люди промелькнули мимо, не проведя в душе глубокого следа, и родственное чувство на всю жизнь осталось в мальчике неразвитым.