Остаёмся на дороге. Холодно. Пусто. Темно. Из кювета, их старых луж вылезают разбуженные, голодные комары. Ночевать всё равно негде.

Стоим. Потом пляшем. Потом бегаем кругами.

Вдруг в стороне фермы взревывает мотором техника. Потом две пары жёлтых лучей запрыгали по чёрной земле. Одна к нам. Мы замираем и ждём, что получится, но гораздо ближе фар и моторов – крики скота и лай. Почти тут же выпрыгивает к нам на дорогу небольшое стадо, молодые телята, овцы и ягнята, с мыком и блеянием, ополоумевшие от ночного бега, они переваливают через асфальтную ленту и скрываются в темноте по другую её сторону. Последним вылезает бычок с белой звездой на лбу, его гонит небольшая, но очень звонкая собачка, бычок замирает, увидев нас, и мычит в нашу сторону, но собачка сгоняет его, и вместе они скрываются в темноте.

Одна пара фар уже близко, другая выделывает виражи на поле. Через минуту рядом с нами опять есаул Уланов.

– Чё, ребятки, никто вас не взял? Говорю же, добрых людей совсем не стало. Ах, ребятки, мы с вами уже крепко связаны, вы мне помогаете, я вам, неужто мы теперь друг от друга отстанем? Садись.

Меня вновь кидают на заднее сиденье. Мысль мелькает: опять?! – но тут же замирает: пусть будет, как будет, но здесь тепло и нет комаров.

– Уговорил мужиков, отлили соляры. Бутылку мою там же поделили, а у них ещё самогонишко…

– А с тем что? – спрашивает Гран. Мы провожаем взглядом жёлтые лучи на чёрном поле, продолжающие свои вензеля.

– Порядок навёл. Я ему, мол, чего не работаешь, чего поле не пахано?

Он: а и правда, давно поле не пахано, скоро совсем болотом станет, ну и пошёл, едрёна-матрёна. А ты чего, Серка, такой хмурый? Вот мы сейчас снова с тобой песенок напоёмся. А из-за о-острова на стре-ежень… Запевай!

Ах ты, русская душа, ни дна у тебя, ни краю.

Есаул, есаул, есаул Уланов, во мраке несётся красная звезда. Дикие степи дышат полынью, вечные русские наши, безбрежные степи дышат полынью, ночью и непробудной, пьяной тоской.

– Ты не понимаешь ничего в этой жизни, Мелкая, – продолжает внушать мне Толька. – Ты же не знаешь ничего, а это он, БГ твой, наш рок погубил. Ты пойми, Мелкая: рок – это судьба, это борьба, это как революция – то, за что умирают. Цой умер, СашБаш умер, а почему он,

Гребень твой, жив?

– Толька, о чём ты? Ну о чём ты говоришь? Он же ничего уже не поёт.

– Когда рок становится бизнесом – появляется попса. У нас теперь эпоха попсы. Хотя да, ты права: рок умер сам по себе. Грядёт эра менеджеров, а менеджеры не слушают рок. И в эту эру вам жить!

– А вам?

– А что нам? Мы уже всё видели. Это вас мне жалко. Где та молодая шпана, что сотрёт нас с лица земли? Её нет!

– Шут, – пожимаю плечом и утыкаюсь в книжку.

Когда мне попался Керуак, я была счастлива несказанно. Читала, и верилось, что это писал мой Якиманкский сосед, которого я никогда не встречала, – ну и что, мало ли кого я в нашей коммуне никогда не встречала? Мечтала поехать в Америку, пройтись стопом по её дорогам, попасть в горы, тёплые, безлюдные, туманные горы Калифорнии. Я бредила встречей с Джеком, а когда узнала, что он умер и всё это писалось – ой-ёй-ёй, так давно не бывает, молчи! – когда узнала это, что-то во мне рухнуло.

Мне опять досталось эхо из прошлого. Той Америки, о которой писал

Керуак, давно не было: она погибла во Вьетнаме, сгорела от ганжи, обрюзгла и обуржуазилась, набила щёки гамбургерами и уехала в Голливуд.

Мы живём на стыке эпох, приятель. Отсюда хорошо видно, что было когда-то, но кто нам скажет, что будет потом?

Голубые гусары отцовских снов топчут полынь в чёрном поле. Одного отцова деда репрессировали, и о нём забыли. Другого раскулачили, они бежали из дому ночью на телеге, что-то теряя, что-то поспешая забыть. Кто и где соберёт теперь концы? У отца была дальняя бабка, она говорила ему, как похож он на её брата, молодого офицера, погибшего в Первую мировую. Он служил в государевой гвардии, этот офицер – она помнила и рассказывала, отец рассказывал, но не помнил, теперь всё потерялось, корни, следы, но голубые гусары отцовских снов до сих пор звенят шпорами и пьют золотое вино.

Что мы знаем? Что видели и что предстоит нам увидеть ещё? Последние времена настают, приятель, а ты знай себе посасываешь пивко.

– Ты жизни не знаешь, Мелкая. Ты инфантильна и ужасно скучна.

Меняться тебе пора, Мелкая, меняться.

Он стоит ко мне спиной, на коленях у подоконника, перед ним – дощечка, на которой он старательно выравнивает пластилин для новой своей картины.

– Кто же меня изменит?

– Да хоть я! А чего, Мелкая, хочешь, я тебя в два счёта человеком сделаю! – Идея так вдохновляет его, что он тут же подпрыгивает к антресоли. – Давай вместе жить. Хочешь, прямо сейчас к тебе залезу?

Поживём, не понравится, перестанем. А вдруг понравится? Ты человеком станешь, а Рома нам деньги скостит. Чё, Ромик, скостишь нам квартплату по оптовой цене? – оборачивается к Роме. У того политика: с пары берёт немного дешевле, чем с двух человек порознь. И вовсе он не о демографии заботится, просто считает, что пара занимает меньше места. Отчасти он прав.

– Ромик, скостишь?

– Всё должно быть добровольно.

– А и будет, как иначе? – радуется Толик. – Ну чё, Мелкая, я полез?

Мы сейчас быстро из тебя человека сделаем!

Он цепляется за антресоль и заносит ногу на тумбочку. В комнате смеются.

– Да иди ты нафиг! – Я толкаю его в лицо и резко захлопываю створки.

По Тольке иногда не понятно, шутит он или нет. Держу створки руками.

– Гюльчатай, открой личико. Чего боишься, я тебя не съем. – Трогает створки. Я держу. – Мелкая, вылезай. Ау. – Ждёт. Другим голосом. -

Ну ты чего, обиделась что ли? – В комнате притихли. – Дура ты что ли обижаться? – Тихо. Слышу, как он отходит. – Вылезай, Мелкая. Я тебя не трону, слышь? Я пошутил! Мы же друзья. Ну, ты слышишь? Мир!

Я молчу и не двигаюсь. Отпустила створки, стою на четвереньках, у меня темно, у меня тепло, как в утробе, в моём шкафу на потолке, в антресоли.

Ну и что, что ты меня не понимаешь, приятель. Дела мне нет, что ты меня не понимаешь.

Слышу, как тяжело опускается Толька на пол у подоконника. Потом как сминает баклажку. Она стоит у ножки рояля, коричневая такая баклажка пива, он пьёт из горла и сминает её.

Тихо, очень-очень медленно и тихо, я ощупываю в углу свечку и зажигалку. Рома ругает меня за то, что я жгу тут свечку. Ну да ты не волнуйся, Ромик, я буду осторожна, правда.

Я спросила его однажды, возьмёт ли он меня с собой на трассу. “Нет”,

– ответил Рома-Джа.

“Почему? – удивилась. – Я же тебе не помешаю. А мне так хочется на море”.

“Я понимаю, Мелкая, но всё равно не возьму. Ты пойми просто: для меня трасса – это единственное место, где я могу побыть один”.

Да, Ромик, я тебя понимаю. Зажигаю свечку и креплю её на капле парафина в крышку от варенья. Думаю: если сейчас Рома постучится в антресоль, открою ли я ему? Но в комнате тихо.

Сложившись зверьком, склоняюсь над книжкой. Не читаю. Смотрю, как от слёз вспухает бумага.

В темноте степи освещённое пятно – пост ГАИ. Есаул Уланов сбрасывает скорость, я выныриваю из-за его плеча.

– Чуют они, – бормочет вдруг притихший есаул. – Чуют, черти.

Я уже вижу невыспавшееся лицо молодого гаишника, как есаул вдруг ударяет по газам. Машина дёргается, ревёт и даёт стрекача.

– Теперь посмотрим, кто кого!

Сзади завыла сирена. Оборачиваюсь и вижу яркий свет фар.

– Ты, Серёга, сам посуди, что я им скажу: ну да, пьяный. Что я им дам, если денег у меня нет. А документы в Новосибирске оставил. Ещё прошлый раз, две недели как, у свояка оставил, за ними и возвращался, да вот… опять, видно, ехать придётся.

И он смеётся. Чему? Я боюсь обернуться, вдруг увижу даже не фары, а орущие лица гаишников через их лобовое стекло.

– Пусть погонятся, – смеётся есаул. – У меня турбо двигатель.