“Адлон” позволял мужчинам в самом центре столицы рейха удовлетворять те низменные потребности, которые-то и оказывались наивысшими.

Проституция запрещена, проститутки вроде бы исправляются в трудовых лагерях, торгующие собою женщины переместились было на окраины, но в рабочих кварталах предложение не встречает удовлетворительного спроса, а десанты шлюх поближе к особнякам Грюневальда окружаются и блокируются полицией, и только подпольные бордели доброго старого

Берлина продолжают работать с благословения бдительного полицай-президента. Через обер-кельнера проходили заказы на девиц, в буфете они попивали кофе, позволяя себя рассматривать, оценивать, указывать время приема. Женщины ценились, ой как ценились, поскольку многие, очень многие берлинские мужчины вели кочевой образ жизни: квартиры или разрушены, или переполнены родственниками, вот и приходится берлинцу хватать чемодан и носиться по городу в поисках крыши над головой.

Полковник протянул оберу (так обычно называли обер-кельнера разволнованные худым приемом именитые господа) поданный ему в

“Адлоне” счет за март 1943 года, поверх которого он, полковник, жирным черным карандашом, подарком Аннелоры, увлекавшейся графическими миниатюрами, два часа назад вывел цифры телефонного номера. Обер внимательно изучил счет, глянул, что на обороте, взгляд его был вопросительным и обещающим. Полковник разъяснил суть просьбы, несколько смущенной улыбкой признаваясь в том, что да, он грешен, но кто не грешен? Ему тогда, в марте, захотелось скрасить скучноватую жизнь фронтовика в отпуске, вот он и попросил официанта присмотреть ему “девицу из тех, что крутятся рядом”. Чисто мужское поручение было выполнено, девица дала телефон, номер которого записан был на счете, но ряд обстоятельств…

– Понимаю… – обер согласился с такой версией. – Обстоятельства, о которых вы говорите, мне известны: в тот вечер была воздушная тревога, самая сильная бомбежка. (Ростов вспомнил: да, да, правильно, убитых было так много, что какая-то газета целиком состояла из списка погибших.) Кстати, официант этот погиб по дороге к дому в феврале нынешнего года.

Полковник знал об этом; в присланном списке убитым значится Иозеф

Хайнкер, отнюдь не тот, кого он искал; не этот убитый нужен, не

Иозеф Хайнкер, а разудалый бабник, среди подружек которого была быстрая и сметливая девчушка Рената! Но пусть теперь сидящий напротив умница обер развернет цепь ассоциаций, дополнит ее звеном

“девчушка”, притянет к нему того, настоящего, официанта, попавшего в жернова тотальной войны и, возможно, сгинувшего в ней, но не может обер не помнить девчушку, около трех часов утра поджидавшую у служебного входа своего любимого! Все шашни своего персонала обязан знать и помнить обер, властью поставленный надзирать, карать и миловать.

Палец Ростова направился в сторону хромой нижней конечности обера, можно было не задавать вопроса, потому что о своей ноге полковник сказал просто:

– Африка. Англичане. Пулеметная очередь.

Морщинистое лицо обера насмешливой ужимкой предвосхитило ответ:

– Россия, 18-й год, шрапнель. – В интонации просквозила заодно и мысль: русская шрапнель превыше английской пули.

Оба улыбнулись… Потом поднялся полковник, понимая, что большего он от обера сегодня не добьется, но и того, что сказано, достаточно, а если прибавить доставленные в Целлендорф списки… Трех человек лишился “Адлон” совсем недавно, два официанта и поваренок отправлены в казармы, но никто из них (фамилии обер не называл) на фронт не попадет, специалисты такого ранга очень ценятся в Берлине, да и очень скверно относятся в армии к официантам, очень скверно… А вообще – дал обер верный совет, лучше всего посещать ресторан ближе к ночи, еда и напитки подаются вниз, в бомбоубежище, где светло, тепло, где женщины возбуждаются дальними взрывами пятисоткилограммовых бомб…

– Мне как раз такая нужна… – промолвил полковник.

– Бомба или женщина?

– А уж это вам виднее…

Два слова теперь будут обкатываться мозгами обера, обрастать липкими уточнениями, обретать иные смыслы…

Так и таскался он по ресторанам, министерствам и управлениям, возвращался под синее утро; проезжая мимо разгромленных кварталов, видел, как из грузовиков выгружают свежие, грубо сколоченные гробы, как привычно солдаты бросают туда тела или остатки их, быстренько опознают (подсказывают уцелевшие жильцы), углем пишут фамилии тех, кого в “Адлоне”, где воцарился юмор висельников, зовут издевательски высокопарно: “Пали смертью храбрых в бомбоубежище”. Германия, где ты, – спрашивал себя Ростов, родившийся в Африке, и оттого, быть может, не от ранения и возраста ноет страдающее сердце, а потому, что нация, возлюбившая фюрера, так жалко кончает существование, обязанное быть вечным, ибо нация – это не территория, населенная людьми, говорящими на одинаковом языке, это высший дух, парящий над германством.

И нация не погибнет! – твердил он, въезжая в Целлендорф. Нация ожесточена, нация горит мщением, каждая бомба вселяет в народ уверенность: мы – победим!

Уже раздевшись, уже отмассировав ногу, уже несколько раз прошептав заклинание “Пора кончать войну!”, неподвижно сидел он на кровати, раскладывая в памяти эпизоды протекших часов. Три мобилизованных официанта определены и двое из них оставлены без внимания: поваренок отпадал, как и сорокапятилетний официант с плоскостопием. А нужный ему человек носил имя и фамилию самые распространенные, он был

Генрихом Шульце, и адрес его известен, да нельзя идти к нему на дом.

Все трое – берлинцы, в одном и том же резервном полку, и не Генриха

Шульце надо искать, а поваренка и 45-летнего официанта, через них находить Шульце, а еще лучше напрямую – легкую на ногу девицу, которая не ведает, что судьбы Москвы и Берлина – в ее постельных шашнях с радистом из Цоссена. Проще простого – обратиться в отдел потерь управления общих дел вермахта, там уж точно установят, живы ли все эти три человека из “Адлона”, но, во-первых, вся административная система Германии развалена, никакого учета вообще не ведется, ни одной правдивой цифры в донесениях – и фюрера не обманывают, докладывая ему о положении на фронтах, как уверены в этом многие, а во-вторых, опасно: империя гибнет, ПВО столицы расшатано, развал ее начинается с земли, по ночному Берлину автомобили передвигаются со включенными фарами, лишь изредка с зашторенными синими. Но даже если Генрих Шульце жив, то не сбрасывают ли сейчас труп той девчушки в только что подвезенный гроб? Наконец, если ищет он правильно, то есть Генриха Шульце, то не исключено: и по его, Ростова, следам идут, его ищут, и не только абвер и гестапо, но и те, что ждут от него ответа, те, кто нашел его в Югославии и рассказал о Мадагаскаре, поведал о… (“Пс-ст!”)

Искать Шульце, искать! Для чего надо себя предъявлять там, где он бывал раньше с Аннелорой и без нее. Вкусы ее поражали, она тянулась ко всему тому, что доктор Геббельс именовал гнильем, экстрактом еврейского разложения: так и норовила супруга, воспитанная в строжайших правилах, покрутить – ни с того ни с сего – обнаженными плечами в “Танцфесте”, поаплодировать злобным комикам в “Романском кафе”, да и в “Адлон” похаживала ради оркестра, где экзотики ради похожий на негра барабанщик время от времени скалил зубы. С киностудией когда-то был у нее контракт, там ее так обидели, что возненавидела Аннелора всех звезд и режиссеров, настояла на своем и перебралась в Гамбург, но попадала в Берлин – и проникала на студию подышать воздушком развратца, а теперь и Гёца фон Ростова потянуло на тот же воздушок, хотя и без намерений подразвратиться, что, однако, тоже не помешало бы.

И “майбах” полковника Ростова остановился у дома на

Гросберенштрассе, еле-еле найдя себе местечко; автомобили стояли рядами, образовав каре; судя по номерам, вся Германия хотела насладиться покоем, прекрасными винами, женщинами, возможностью жрать, не прибегая к продовольственным карточкам, и чувствовать себя в безопасности, поскольку Геринг и Геббельс, виллы которых неподалеку, добились: ни один, даже самый пронырливый служака из спаренных зданий на Принц-Альбрехтштрассе сюда не сунется! Многих обитателей этого кинодома Ростов знал, раскланивался, тряс руки, охотно принимал комплименты: хромота, мол, придает ему романтический облик! И назавтра приехал под вечер, и послезавтра, посиживал на крыше павильона, где раскинулись маленькие кафе, погрустил, вспомнив о прошлом; звезды мирового экрана возникали в толпе, как из утреннего тумана перед наступлением… Ростов поднял глаза и увидел за столиком японца, одетого до того корректно, что сомнений не оставалось: из посольства. Он смотрел на желтую кожу, туго обтянувшую скулы, на щели глазниц, улыбался; уже третий год при виде жителя далеких островов в нем просыпалось теплое чувство признательности, уступавшее затем тихому, как бы про себя смеху; нечему радоваться, на япошек глядучи, да и скорбеть вроде бы нет причин, а все равно приятно, и потому приятно, что (“Пс-ст!”), ни начни японцы войну с Россией, ни атакуй они русский флот, так и не собралась бы эскадра Рожественского спасать Порт-Артур, не двинулась бы она через моря и океаны на Дальний Восток, не бросила бы якорь на рейде Нуси-бе у Мадагаскара, откуда и началась никем не разгаданная история о том, как с госпитального судна “Орел” сошла на берег сестра милосердия, имя которой так и не дано было узнать сыну ее, – сошла, решила искупаться, но попала в объятия миссионера Отто-Эриха