ЖИЗНЬ ПРАВЕДНИКА
Это случилось тогда, когда наш друг еще не хватался поминутно за левую сторону груди, не носил с собой в кармане сразу несколько коробочек с таблетками и не пил своих отваров до еды и после.
Это случилось тогда, когда он еще не ложился на обследование аккуратно два раза в год – весной и осенью, когда он еще не знал наизусть названий своих болезней и не откладывал себе на тарелку только нежирное и несоленое.
Это случилось тогда, когда мы путешествовали по кавказским горам и он, пыхтя, семенил за нами, топча жесткую траву роскошными башмаками с самодельными набойками.
Мы догоняли своих и торопились выйти на Магистраль.
Из экономии времени мы шли до темноты, а потом просились на ночлег в летние домики пастухов.
Старики, заприметив сразу нашего друга, отмечали его из нас троих и задумчиво говорили, качая бараньими шапками:
– Рахаат, ингерман гар. Та гар, рахаат…
Это, безусловно, имело отношение только к одному из путников.
Однажды, проснувшись раньше всех, я услышал, как временный наш хозяин молится своему неведомому богу и, среди резких гортанных слов своего языка, рассыпающихся, как камни на склоне, повторяет имя нашего друга.
Старик молился за него.
Иногда они молча сидели поодаль – очередные люди в бараньих шапках и он, неуклюжий путешественник, жмурящийся на солнце и поминутно протирающий очки. Его коротко стриженная круглая голова сочилась потом.
Другой мой товарищ, без зависти глядя на них, говорил:
– Святой. У него нет пороков. Пожалуй, кроме порока сердца.
Но мы вышли наконец в поселок и вдохнули жаркий воздух автостанции, пропитанный запахом очереди.
Очередь пеклась под жестяной крышей уже не первый час, и мы стояли вместе со всеми, посадив нашего друга в тенек.
Итак, приблизившись к заветному окошку, мы позвали близорукого святого, и он полез через толпу.
В тот год он уже дышал тяжело, но внезапно, подобравшись, вдруг прицелившись, наступил на голую ступню во вьетнамке стоявшего спиной к нам курортника в панаме.
Курортник оказался толстым мужчиной лет сорока. Он тут же заголосил, размахивая руками, закричала его жена, стоявшая у стены с двумя чистенькими детьми, вступились невесть откуда взявшиеся старухи.
Очередь возмутилась. Наш спутник виновато развел руками, и мы вышли.
К вечеру, когда наша компания доехала на попутке до какого-то пересечения дорог и расположилась на ночлег, мы спросили его наконец. Мы спросили его, потому что весь день не могли опомниться от изумления, так не вязался этот поступок с характером нашего друга.
С детства он говорил “извините”, когда ему самому наступали на ногу. Его не осмеливались трогать даже самые отъявленные хулиганы – так он был добродушен.
Мы спросили, и наш праведник рассказал следующее.
Он служил в дальнем гарнизоне, где офицерам, при том еще изобилии продуктов, выдавали сыр два раза в год – на 7 ноября и
День Советской Армии. Сыр выдавали по триста грамм – на семью.
Оттого офицеры пили постоянно, а полком заправляли прапорщики.
Один из них, хозяин ремонтной роты, ненавидел нашего друга за очки, косолапые движения в строю и полное неумение надеть противогаз.
Били близорукого праведника, как и всех, может, даже и меньше других – в силу его покладистого характера, успев, правда, добавить отбитые почки к уже в армии пережитой желтухе.
Но вот однажды он, неловко вылезая из трактора, опрокинул на своего хозяина банку с маслом.
Банка перевернулась в воздухе и плеснула на роскошную фуражку прапорщика.
Той же ночью прапорщик пришел к ним в казарму.
Первогодков подняли с постелей, и они, испуганные, смотрели, как двое азербайджанцев и краснодарский блатарь “опускали” нашего друга.
После того как они кончили свое дело и застегнули штаны, прапорщик удовлетворенно крякнул и полил свою жертву машинным маслом из той же самой жестянки.
Вот этого-то прапорщика на отдыхе и встретили мы в очереди за билетами.
– Что ж ты нам этого не сказал! – закричали мы, готовые бежать по этой мусульманской дороге обратно, чтобы найти толстяка и бить его, бить, бить по его голове в панаме, пока это слепое бешенство не оставит нас.
Мы чувствовали, будто “опустили” нас самих, будто надругались над самым сокровенным, дорогим, что мы носили внутри себя.
– Убить его мало! Зачем ты ему на ногу наступил-то?!!
– Должен же я был что-то сделать, – ответил наш друг, все так же близоруко щурясь на солнце.
БАННЫЙ ДЕНЬ
У высокого крыльца бани народ собирался уже к шести часам.
Продажа билетов начиналась в восемь, но солидные люди, любители первого пара и знатоки веников, приходили, естественно, раньше остальных.
Первым в очереди всегда стоял загадочный лысый гражданин. В бане он был неразговорчив и сидел отдельно.
Бывший прапорщик Евсюков в широченных галифе с тонкими красными лампасами держал душистый веник и застиранный вещмешок.
Был и маленький воздушный старичок, божий одуванчик, которому кто-нибудь всегда покупал билет, и он, благостно улыбаясь, сидел в раздевалке, наблюдая за посетителями. Эта утренняя очередь была единственной ниточкой, связывавшей старичка с миром, и все понимали, что будет означать его отсутствие.
Я сам знавал такого старичка. Он был прикреплен куда-то на партийный учет и звонил своему секретарю, переспрашивая и повторяясь, тут же забывая, о чем он говорил. Секретарем, по счастью, оказалась доброй души старушка, помнившая многие партийные чистки и так натерпевшаяся тогда, что считала своим долгом терпеливо выслушивать всех своих пенсионеров. Готовя нехитрую одинокую еду, она, прижав телефонную трубку плечом, склонив голову набок, как странная птица, внимала бессвязному блеянию.
Но, вернувшись к нашей бане, надо сказать, что множество разного народа стояло в очереди вдоль Третьего Иорданского переулка.
Первые два были уже давно переименованы, а этот последний, третий, остался, и остались наши бани, отстроенные еще сто лет назад и вокруг которых в утренней темноте клубился банный любитель.
Стояли в очереди отец и сын Сидоровы. Отец в форме офицера ВВС, а сын – в только что вошедшей в моду пуховке, стояли горбоносый
Михаил Абрамович Бухгалтер со своим младшим братом, который, впрочем, появлялся редко – он предпочитал сауну.
Стаховский в этот раз привел своего маленького сына.
Толстый Хрунич постоянно опаздывал и сейчас появился, как всегда, в последний момент, когда настало великое Полвосьмого, дверь открылась, начало очереди сделало несколько шагов и уперлось в окошечко кассы. Кассирша трагически закричала:
“Готовьте мелочь!”, быстро прошли желающие попасть на вечерние сеансы, а получившие в руки кассовый чек с надписью “Спасибо”
(завсегдатаи брали сразу два – на оба утренних сеанса) побежали вверх по лестнице с дробным топотом, на ходу раздеваясь и выхватывая из сумок банные принадлежности.
Спокойно раздевался лишь Евсюков. Хрунич суетился, снимая штаны, щеголяя цветными трусами, искал тапочки и производил много шума.
Рюкзаки братьев Бухгалтеров извергали из себя множество вещей, не имеющих по виду никакого отношения к бане. Вот пробежал в мыльню старший Сидоров, волоча за собой сразу три веника.
Стаховский торопливо расстегивал курточку своего сына.
– Дай мне твоего Розенкранца! – Не ожидая ответа, Хрунич схватил губку Евсюкова и зашлепал резиновыми тапочками по направлению к мыльной.
– Чего это он? – удивился Евсюков, аккуратно складывая ношеное белье на скамейку.
– Это Хренич хочет свою образованность показать, – сказал
Сидоров-младший и, собрав в охапку веники, устремился за Хруничем.
Хрунича за глаза звали Хреничем, на что он очень обижался.
Хрунич-Хренич был музыкант, то есть по образованию он был математик и десять лет потратил на то, чтобы убедиться, что играть на скрипке для него гораздо приятнее, чем крепить обороноспособность страны. В нашей компании было много таких, как он, и на это уже никто не обращал внимания. Один