Офицеры прошли по комнатам, топча толстый ковер из рукописей, и ступили на металлическую лестницу, ведущую в подвал.

На месте замка в двери зияла дыра – кто-то просто дал автоматную очередь в замок, чтобы не высаживать дверь плечом. Фонарь осветил черную зеркальную поверхность – тухлая вода отчего-то не убывала. Но

Фетин смело шагнул вниз.

Манометры в лучах фонарей тупо вылупили свои стекла, дубовые поверхности покрылись липкой плесенью.

Цинковый стол, несколько шкафов и клетки, пустые клетки, – только в одной из них прела груда дохлых мышей. Может, из-за этого запаха мародеры пощадили лабораторию. Фетин сжал кулаки – кажется, это уже один раз было в его жизни.

– Здесь нет никого, – сказал, помявшись, капитан Розенблюм. -

Никакого гомункулуса.

Фетин резко повернулся:

– Почему гомункулуса?

– Ну, – растерялся капитан. – Продукт опытов. Или как его там.

Они обошли стол, глядя на приборы.

– Вы можете прочитать? – Фетин ткнул пальцем в этикетки.

– Это латынь. – Капитан всматривался в подписи под колбами. -

Знаете, что тут написано? Очень странно: “Кошачья железа № 1”,

“Кошачья железа № 2”… “Экстракт кошачьей суспензии”… Может, пойдем?

Нет тут ничего, а трофейщикам я уже указание дал, они сейчас приедут с ящиками.

Но они еще шарили в темном подвале два часа, пока татарин случайно не обнаружил наконец журнал профессорских опытов.

Они поднялись прямо в апрельский вечер, в царство розового света и пьянящих запахов весны. Капитан вдруг ахнул:

– А я ведь вспомнил, где вас видел. Помните, в сорок втором, в

Колтушах, в полевом управлении фронта?

Лучше б он этого не говорил – Фетин дернулся и посмотрел на капитана с ненавистью. Колтуши – это было запретное слово в его жизни, именно там началась цепочка его неудач.

Стояла страшная зима первого года войны. Через поляну у опытной станции, через газон, была прорыта щель, в которой Фетин прятался от бомбежек. Но щель занесло снегом, и он стал ходить в подвальный виварий. Под лабораторным корпусом был устроен специальный этаж с клетками и операционными, часть лаборатории, скрытая от посторонних глаз и, что еще важнее, – ушей.

Там, на опытной станции академика Павлова, среди никчемных, никому не интересных собак с клистирными трубками в животе была особая клетка. И зверь из этой клетки поломал жизнь Фетину.

За металлической сеткой на ватном матрасе сидел кот с пересаженным сердцем. Может, и не сердцем, но факт оставался фактом – голодной зимой первого года войны коту полагалось молоко, которое разводили из американского концентрата. Однажды повара чуть не расстреляли, заподозрив в воровстве кошачьей пайки.

Непонятная Фетину ценность зверя подтвердилась внезапно и извне.

Немцы высадились в Колтушах и, сняв часовых, украли зверя из подвала.

Немецкий десант был мал, и погоня сократила его вдвое. Но тогда

Фетин понял, что что-то не так. Если трое здоровых мужчин продают свою жизнь, только чтобы дать своим уйти с похищенным котом, болтающимся в камуфляжном белом мешке, значит, он, Фетин, упустил что-то важное.

Так и вышло, на него кричали сразу два генерала – и в их крике Фетин улавливал страх и растерянность. Он ждал трибунала, недоумевая – что такого было в этом непонятном звере. И всегда при слове “Колтуши”

Фетин вспоминал, как шел мимо клеток с тощими собаками, как перед ним качался в руке смотрителя белый конус фонаря и как он на секунду встретился взглядом с котом в клетке.

– Почему кот? – спросил тогда Фетин и не стал вслушиваться в ответ, а надо было бы вслушаться. Надо бы вдуматься, и тогда бы не повернулась к нему судьба широкой спиной конвойного, не сидеть ему в землянке босым, без ремня и погон.

Кот в клетке обмахнул Фетина ненавидящим взглядом желтых, светящихся в полумраке глаз и отвернулся.

А через два дня пришла немецкая разведгруппа и украла кота.

Кота Павлова.

Тогда, в камере, смотритель шептал ему на ухо, что собаки были для

Павлова не главным делом, а главным был этот бойцовый кот, причуда академика и опровержение основ, – но Фетин готовился честно принять в грудь залп комендантского взвода. Ему не было дела до ускорения эволюции и стимулятора, вшитого в гуттаперчевое кошачье сердце.

– Да, только вы тогда майором были, – по инерции произнес молодой капитан и проглотил язык.

Только сейчас Розенблюм понял, что сказал непростительную глупость.

Эта глупость наполнила все его юношеское тело, и он надулся, побагровел, начал давиться от ужаса.

Фетин посмотрел на него, теперь уже с жалостью, и пошел к выходу.

Следующее утро начиналось тяжело, будто из легких еще не выветрилась подвальная гниль.

Розенблюм смотрел в белый потолок, расписанный амурами.

Он ненавидел столичного капитана, прилетевшего вчера. Вместе с капитаном прилетела тревога и растерянность – а Розенблюм знал, что такое настоящая растерянность. Он помнил, как, еще рядовым ополченцем, он бежал в отчаянии по дороге. Ополченец Розенблюм бросил оружие, кругом были немцы, а в спину дышали дизельным выхлопом механические звери генерал-фельдмаршала Лееба. Тогда он, вчерашний студент, усилием воли задушил эту панику, клокочущую у горла, а потом вышел к своим, выкрутившись, избежав не только позорной строки про плен в документах, но и сомнительной – про окружение. Но гость из Москвы внушал страх и возвращал ту же панику, что охватила Розенблюма на проселке под Петергофом.

В эту ночь Розенблюму снился немецкий сказочник, что был родом из этого города, и придуманный сказочником кот. Розенблюм знал по-немецки все сказки этого города, но теперь они, несмотря на победу, стали страшными сказками. Кот душил его, рвал на груди китель и кричал что-то по-немецки. Под утро он спихнул с одеяла реального, хоть и тощего хозяйского кота. Кот растворился, звякнуло что-то в коридоре, зашуршало – и все стихло.

Хозяйка боготворила Розенблюма – впрочем, он и был для нее богом. Он был охранной грамотой, пропуском и рогом изобилия. Он был банкой тушенки в довесок к четырем сотням граммов хлеба по карточке.

Русский бог не спрашивал, почему в доме нет фотографий мужа, а ведь на всех фотографиях, что сгорели в камине, Отто фон Раушенбах красовался в морской форме и с двумя Железными крестами.

Русский бог, горбоносый и чернявый, говорил по-немецки с легким оттенком идиш, но с ним можно было договориться. Он был аккуратен и предупредителен, и она не догадывалась, что он просто стесняется попросить о том, что она несколько раз делала с другими вынужденно.

И сейчас Розенблюм не спал и угрюмо считал часы до рассвета. Сказки кончались, город кончался вместе со своими сказками, ускользая от него.

А сержант-водитель спал спокойно, с улыбкой на лице – потому что уже три недели он был счастлив. В его деревне было сто девятнадцать человек, и из них сто восемнадцать немцы сожгли в старом амбаре.

Поэтому сержант, навеки с того дня одинокий, за последний год войны методично убил сто восемнадцать немцев.

Сначала в нем была ненависть, но потом он убивал их спокойно, молодых и старых, безо всяких чувств, – ему нужно было сравнять счет, чтобы мир не выглядел несправедливым. Три недели назад он убил последнего и теперь спокойно спал, ровно дыша.

Душа его отныне была пуста и лишена боли. Теперь он вечерами играл с немецким мальчиком и кормил его семью пайковым салом. Если бы

Розенблюм знал все это, то решил бы, что сержант – настоящий гомункулус. Он считал бы так потому, что украинец вырастил себя заново, отказавшись от всего человеческого прошлого.

Но Розенблюм не знал ничего об этой истории и, ворочаясь, думал только о мертвом профессоре Коппелиусе и живом страшном Фетине.

Фетин в этот момент не спал и бережно паковал свои больные ноги в портянки. Где-то в подвалах этого города сидит кот Павлова. Где-то в этом городе прячется кот Павлова.

Утром его подчиненные прежде самого Фетина увидели сизое облако папиросного дыма, что уже заполнило их дальнюю комнату в комендатуре.