На этот раз полковник сидел за столом, над газетой, с несвойственным ему удрученным видом.
— Почта? — обрадовался Богунович. Почты не было уже несколько дней, даже депеши из штаба фронта и из Ставки не приходили, лишь телеграф изредка отстукивал малозначительные сообщения: «Вам послано семьдесят пудов овса». Мелочь. Правда, и над овсом думали немало — как его употребить: скормить лошадям или раздать солдатам — пусть столкут в ступках и варят овсяную кашу.
— Нет, не почта. А газета свежая, — ответил Пастушенко. — Привез сосед.
— А почему у вас такой вид, Петр Петрович? — Они разогнали Учредительное собрание.
— Кто?
— Большевики.
— И вы… из-за этого в таком горе? — удивился Богунович. Раньше ему казалось, что к политике Пастушенко относился спокойно, во всяком случае, ни одно из событий последнего времени не воспринял как трагедию.
— А вы?.. Вас что, не трогает это? — дрожащим голосом спросил Пастушенко.
— Абсолютно. Я знал, что его разгонят. Недели две назад Мира показывала мне статью Ленина…
— Голубчик мой, я вас не понимаю. Россия могла получить парламент…
— Петр Петрович, еще два, если не три года назад я разочаровался во всех парламентах мира. В наших думских болтунах. Во французском, английском парламентах. К черту парламенты, которые гонят людей на смерть! В окопы их, сволочей, этих краснобаев! Вшей кормить!
Богунович редко так срывался, редко говорил с такой злостью. Спохватился — и ему стало неловко. Но Пастушенко вдруг как бы сбросил страшный груз, пригибавший его к столу, выпрямился. Попробовал возразить, но уже без отчаянья, а так, как спорили нередко раньше:
— Но это же народное собрание! Собрание, избранное народом!
— Каким народом? После выборов народ совершил революцию. Я понемногу начинаю понимать, что это такое, Петр Петрович! Неужели вы думаете, большевики так наивны: взяв власть, добровольно отдадут ее тем же людям, которым они, простите, дали пинка в мягкое место? Чернову, Керенскому. Вы что… загрустили по Керенскому?
Старик нахмурился.
— Вы меня оскорбляете.
— Простите, Петр Петрович. И плюньте! Подумаешь, трагедия! Разогнали Учредительное собрание… Туда ему и дорога!
Пастушенко смотрел на него, возбужденного, раскрасневшегося с мороза, с удивлением, даже немного как бы со страхом, но, пожалуй, и с завистью — завидовал его молодости и решительности.
— Выходит, я один такой… старый идиот, показалось, мир перевернулся в связи с этим разгоном…
Богунович вдруг засмеялся.
— Петр Петрович, дорогой мой человек! Люблю я вас за искренность. Вы весь — как на ладони.
Старик покраснел.
— А вы… вы знаете, голубчик, вы меня удивляете. Эволюцией ваших взглядов. Вас так просвещает эта девушка? Кстати, как она? Врач был?
— Был. Плохо ей, хотя и хорохорится. Врач назначил молоко, мед, масло. Молоко я нашел. А мед? Масло? Где их взять?
Пастушенко понурился уже совсем иначе — как бы с ощущением своей вины, что не может посоветовать, где взять больному ребенку необходимые лекарства.
— Поеду к Бульбе.
— Да-да, поезжайте, — сразу согласился полковник, хотя недавно возмущался, что «анархист, самозванец и грабитель Бульба компрометирует русское офицерство». Не любил Бульбу. Однако смелостью его восхищался, сожалел; что недолго тому носить такую лихую голову в бурное время.
— Но у меня к вам просьба. Я обещал Рудковскому провести с его людьми занятия по «максиму». Мне не хочется подводить их. Проведите, пожалуйста, вы.
— Я? — сначала испугался Пастушенко, но тут же поднялся, прошелся по комнате, остановился у окна, продышал в замерзшем стекле «глазок», посмотрел на заиндевевшие липы.
Богунович хорошо знал натуру полковника: задумался — значит, согласился.
Пастушенко повернулся от окна.
— А что, нехорошо, что я… будто боюсь этих людей? Нехорошо?
Богунович не ответил: старик сам решил — нехорошо.
— Да, — спохватился Пастушенко, меняя тему разговора, — главной новости я вам не сказал. Наш сосед справа, девяносто третий полк, отведен. Его место занял Первый Петроградский пролетарский полк Красной Армии. Красной! А мы с вами какая армия, Сергей Валентинович? Белая? Серая?
— Серо-буро-малиновая, — засмеялся Богунович. Пастушенко вздохнул.
— Завидую я вам. Вашему оптимизму.
2
«Какой там, к черту, оптимизм! — подумал Богунович, когда казак вывел ему из баронской конюшни выездного и он, вскочив в седло, галопом выехал из старого парка на хорошо проторенную дорогу в лес, синевший вдали. — Какой там оптимизм, когда на душе кошки скребут? Ах, Мира, Мира! Как некстати ты заболела. А я мечтал взять отпуск, поехать с тобой в Минск, представить тебя родителям. Нет, не бойся. Они добрые, культурные люди. Они примут тебя. Может, мама про себя немного пожалеет… Не нужно, мамочка. Ты же сама была против предрассудков. Как они опутали нас, все эти предрассудки, сословные, национальные, религиозные… Здорово, что появились люди, так смело рвущие эти цепи».
Там, в штабе, его, пожалуй, обрадовала новость, что участок фронта рядом занял свежий полк.
А уже в дороге, когда въехал в бор и пустил скакуна легкой рысью, вдруг сообразил: по условиям перемирия на фронт не должны перебрасываться новые части. Большевики, выходит, начали такую замену. Правда, это условие перемирия первыми нарушили немцы, о чем он сам докладывал в штаб фронта. Как же понимать появление новой части? Демонстрация против немецкого нарушения? Или, может, переговоры в Бресте провалились? Вспомнил, что три дня назад, ночью, всего один вагон прошел из Бреста в Петроград. В штабе полка была телеграмма, но в ней не говорилось, кто едет, поэтому никто из командиров и членов комитета спецпоезд не встречал. Не придали значения: в одном вагоне мог ехать дипкурьер. В Брест же шло целых три вагона. Теперь Богунович связал появление нового полка со спецпоездом и похолодел при мысли, что переговоры действительно по чьей-то вине, нашей или немецкой, сорвались. Снова охватил страх перед немецким наступлением. Как и тогда, когда он шел с Мирой от них под Новый год. Но теперь страх был, пожалуй, сильнее, с незнакомыми оттенками.
«Куда ее девать, больную? Отослать в госпиталь? Не поедет. Да и я не могу. Я боюсь. Мрут там, в госпитале…»
Назара Бульбу-Любецкого Богунович нашел за лесниковым гумном. Выглядел капитан не таким элегантным, как под Новый год, когда возлежал на медвежьей шкуре. Теперь сам он был похож на медведя, среди зимы выгнанного из берлоги. Одет в старый, порванный крестьянский тулуп. Небрит. С нездоровым серо-одутловатым лицом, наверное, с перепоя. Волкодав, почуяв чужого, бросился на Богуновича, когда тот еще только подходил к гумну. Бульба начал материться: кого там черт носит? Волкодав так ощерился, что Сергей на всякий случай достал из кобуры наган и крикнул:
— Эй, кто там? Заберите зверя! А то застрелю.
— Я тебе застрелю, такую твою! Я тебя самого застрелю! — Бульба выглянул из-за гумна. — А-а, это ты? Рекс! Свой! Хоть и дурак, но свой!
«Ничего себе встречает гостя», — подумал Богунович без обиды. Однако вид и настроение хозяина насторожили.
— Алис! Тевтон! Взять!
Из сосняка вылезло претолстое существо в длинной-предлинной немецкой шинели, в каске, на которую была надета кольчуга, закрывавшая лицо и шею.
Через занесенную снегом изгородь перескочил второй волкодав и бросился на человека.
Рекс лег на снег, напрягся, нацелился, нетерпеливо заскулил. Но Бульба сдержал его.
— Рекс! На место!
Тем временем Алис набросилась на человека в шинели. Сцепились. Покатились по снегу. Было видно, как Алис рвала шинель, летели в снег ошметки.
Богуновичу стало жутко от этой нелепой игры.
— Кто это? — показал он на куклу в немецкой шинели.
— Мой разведчик — башкир Мустай.
— Ты и этого спустишь? — кивнул на Рекса.
— Спущу. Но позже.
— Порвут они человека.