Мира остановилась, заглянула в его лицо, и в ее глазах, затуманенных слезами от морозного ветра, Сергей увидел страх, какой видел в глазах матери, провожавшей его обратно на фронт после очередной короткой побывки дома, в Минске.
— Пастушенко правильно отговаривал меня от этого похода… Но очень уж хотелось своими глазами увидеть, какие они теперь, немцы. Увидел…
— И испугался?
— Испугался.
Мира покачала головой.
— Мне остается удивляться, как я полюбила такого… Ты знаешь, кто ты?
— Интересно.
— Ты — ни рыба ни мясо. Не контрреволюционер и не революционер…
— Я — патриот своей отчизны.
— Фу! Даже нафталином потянуло. Как из комода моей бабушки.
Богуновича давно уже брала досада, что Мира, да и другие большевики, кроме разве унтера Башлыкова, не понимают чувства, овладевшего им после Октября и приведшего его к большевикам, ибо он поверил, что никто, кроме Ленина, не может спасти истекающую кровью страну и многострадальный народ. Это чувство вылилось теперь в одно очень сильное желание: не только не отдать немцам больше ни аршина родной земли, но и освободить захваченную ими. Военной силы нет. Есть только одно: мир, ленинский мир без контрибуций, аннексий, захвата чужой территории. Но пойдут ли немцы на такой мир? Союзники — французы, англичане — не откликнулись на призыв правительства Советов. В таких условиях Германии и особенно голодающей Австро‑Венгрии выгодно подписать с нами мир. Так рассуждал он, бывший командир роты, неожиданно выбранный солдатами командиром полка. В это верил еще сегодня утром, пока видел немцев издалека, в бинокль. А теперь из головы не выходили… нет, даже не солдаты, которые действительно вытягивались перед каждым унтером, — кони. Какие сытые кони! И боевая позиция батареи на холмике у кладбища: оттуда можно бить по станции и по усадьбе, по штабу, прямой наводкой.
Взволновало и другое: отсутствие боевого охранения в первой линии окопов его полка в то время, когда, как он увидел опытным глазом, немецкие окопы хорошо обжиты. А наши занесены снегом. В том месте, к которому они с Мирой подошли, в окопах не было даже следов; к утру при такой метели их совсем забьет снегом, сровняет с поверхностью поля. За преступную беззаботность командира роты следует отдать под суд. Но для этого нужно, чтобы проголосовал полковой комитет…
Тень суровости исчезла с лица Богуновича, когда он увидел над блиндажом командира роты прозрачный дымок — в блиндаже топится печь! Конечно, солдаты там. Кто захочет в такой холод сидеть в окопе? Да и к чему людей морозить? Перемирие. Однако часовые должны быть на местах!
— Пошли в блиндаж. Погреемся, — сказал он Мире и первый соскочил в окоп, протянул ей руку. Тут, недалеко от блиндажа, в окопе все же была протоптана тропка, ответвление хода сообщения вело в тыл — ко второй линии. Правда, теперь, во время перемирия, можно ходить не прячась, но за годы окопной войны люди привыкли зарываться в землю, ходить по траншеям. Разве не пережил он только что страха, ощущая спиной немецкие пулеметы?
Богунович толкнул тяжелую, из неструганых досок дверь блиндажа и пропустил вперед Миру, у которой, было заметно, и в перчатках не гнулись окоченевшие пальцы да и щеки снова побелели.
Она прошмыгнула в черный зев двери, не нагнувшись. Богуновичу же пришлось наклонить голову и согнуть спину.
Мрак блиндажа ослепил. Только сквозь щели чугунной печки светились ярко-алые, словно живые, языки пламени; пламя гудело, билось в «буржуйке», будто хотело вырваться на волю. В лицо дохнуло жаром. После холода легкие хватили горячего воздуха, и Мира закашлялась. Опустилась перед печкой на колени, протянула руки к теплу, сил, верно, не осталось снять перчатки, подожгла их, запахло паленой шерстью.
Не сразу Богунович увидел, откуда еще, кроме печки, цедится слабенький свет, — в углу, на столике, коптилка. Только заметив ее, Богунович рассмотрел все остальное. Хотя что было рассматривать — сам он не день, не два, а семьсот, если не всю тысячу дней, прожил в таком же блиндаже. Нары сбоку. Самодельный столик. Над столиком — портрет Ленина, из газеты. Но не предметы останавливали взгляд. Он искал людей. Где люди? Наконец увидел. Одного. Узнал. Унтер-офицер Буров, теперешний командир взвода.
Буров стоял сбоку от печки, у стены, около вешалки, где висело несколько шинелей: для караульных имелись кожухи, в такую стужу они были в расходе.
Буров, конечно, сразу узнал командира полка. Стоял навытяжку, с хорошей выправкой бывалого солдата, но как-то боком, выставив вперед правое плечо.
— Добры дзень, товарищ командир, — поздоровался Богунович, несколько, пожалуй, по-граждански, но с ударением на «товарищ» и на белорусский манер выговаривая слова, — помнил, что Буров с Могилевщины.
— Здравия же-ла-ю, ваше… — совсем растерялся взводный, хотя Богунович помнил, что кто-кто, а Буров не ошибался, не обращался к нему по старинке даже прошлым летом, при Керенском.
Что с ним?
Вдруг Богунович заметил, от чего растерялся унтер. На гимнастерке его висели три Георгиевских креста — полным георгиевским кавалером Буров не успел стать.
Богунович понял, за каким занятием захватили они недавно выбранного командира взвода. Оставшись один, тот достал свои награды и надел их полюбоваться. После всего увиденного у немцев это почему-то очень тронуло Богуновича, будто Буров совершил еще один геройский поступок.
— Не прячьтесь, Буров, вы их заслужили кровью…
— Спасибо, товарищ командир! — обрадовался Буров.
— Где люди, командир?
Буров ответил не сразу. Снова закашлялась Мира, и он сказал смело, по-отцовски заботливо:
— Кожушок вам требуется, барышня. Чего это она у вас, Сергей Валентинович, без кожушка ходит?
Богунович замер, сжался. Ох, выдаст она сейчас за «барышню» и за такой выразительный намек на их отношения! Нет, смолчала. Только удивленно посмотрела на унтера, а когда тот шагнул к печке, еще больше удивилась, увидев на его груди кресты. Богунович усмехнулся: будет длинная лекция о царских «побрякушках» придуманных для одурманивания народа. Но и про кресты Мира смолчала. Странно. А Буров словно испугался, что не ответил на вопрос командира:
— За дровами пошли. Мороз берется…
— Весь взвод?
Буров по-крестьянски тяжело переступил с ноги на ногу и вдруг как колуном ударил, даже гакнул:
— А-ах… Сергей Валентинович. Без завтрака люди. Не хватило на всех завтрака. А уже обед…
Это был упрек ему, командиру полка. Если оставался без завтрака взвод, находящийся в боевом охранении, в окопах, — это, считай, уже не армия. Нужно немедленно менять людей, занимающихся продовольственным обеспечением полка. Но как заменить, если полк их выбрал? Всех выбирают. Демократия.
Богунович взял от стола табуретик, подал Мире.
— Сними шинель. Отогрей душу.
— Плох тот революционер, у кого замерзает душа, — раздраженно, явно недовольная, ответила Мира.
— Эх, дочка, — вздохнул Буров, — душа…
Но Богунович кивнул ему, чтобы не развивал своих крестьянско- церковных представлений о душе, иначе эта девчонка распатронит их, несознательных, в пух.
— Кипяточек у меня есть. Выпей, родная. Кашлять не так будешь. Жаль, сахару нет…
Буров ополоснул кружку, выплеснул воду за дверь, впустив облако морозного пара. Налил кипятку.
Мира сняла перчатки — отогрелась, взяла по-детски кружку в обе руки, маленькими глотками, но жадно пила горячую воду. Богунович следил за ней и с тревогой думал, не заболела ли она — очень уж запылали щеки. Но при солдате не припадешь губами к ее лбу, виску — так он, как когда-то мама, проверял, нет ли у нее жара. Она любила такие его поцелуи, но насмехалась над его «аристократическими замашками».
— Иван Егорович, выстоим, если немцы начнут наступать?
Буров, подбрасывавший в печку дрова, словно ожегся, выпрямился, не закрывая дверец, вытянулся по-солдатски; несмотря на отблески пламени, лицо его, показалось Богуновичу, побелело.