А потом Альжбета снова испугалась за дочь, увидев, с какой враждебностью та начала относиться к Богуновичу и к агитаторше. Можно было бы, пожалуй, радоваться что у Юстинки, как и у нее, матери, столь велика верность богу и своему чувству. Но она же глупая совсем, дитя, как бы не натворила беды — не сделала что над собой или не подстроила им, квартирантам.
Богунович тоже сразу почувствовал перемену в отношениях к себе матери и дочки. Но если спесивая неприязнь пани Альжбеты немного забавляла, то злой, как у обиженного зверька, огонь в глазах Юстины, вечно старавшейся прошмыгнуть мимо, не ответив на «здравствуйте», отравлял его счастье с Мирой. Женщин невозможно понять. Сначала и Мира не соглашалась идти на квартиру к начальнику станции. А теперь враждебность хозяйки и ее дочери начала словно бы и нравиться ей. На их враждебность она отвечала подчеркнутой вежливостью.
«Юстинка влюблена в тебя, Сережа! А может, и сама Альжбета. Какой ужас! Мне страшно делается от твоего успеха у женщин. Найдется такая, что уведет тебя от меня на поводке, как собачку. Но я не собственница. Я без буржуазных предрассудков. В новом обществе не будет ни моего, ни твоего. Все наше».
Он злился:
«Не мели чепухи. Неприятно слушать твои глупости. Я воспитан на Тургеневе и Чехове»,
Мира хохотала:
«Какой феодал! Какой феодал!»
Подогретый коньяком, разговором с соседом, парадоксальными анархистскими рассуждениями Бульбы-Любецкого, всегда его почему-то веселившими, Богунович возвращался в великолепном настроении, давно такого не было: словно исполнились все желания. Слева, у колена, висела тяжелая сумка с бутылками, справа — легкий сверток с казакином для Миры. Ветер утих. На небе высыпали звезды. Крепчал мороз. Снег звенел под подковами у коней. Настоящая новогодняя ночь. Когда-то она приносила много радости. Пусть же принесет и сегодня! Пусть.
Подъехали к станции.
Богунович соскочил с седла, отвязал сумку и сверток, передал коня казаку, взял у него маленькую елочку, срубленную саблей в лесу. Поздравил казака с Новым годом, пожелал счастья.
Тот вздохнул. Понятно — отчего.
— Мне, брат Можаев, тоже домой хочется. Не грусти. Скоро уже. Скоро. Подпишут мир…
— Дай бог.
— Выпей за мое здоровье. — Он прихватил у Бульбы фляжку спирта для казака и его друзей.
— Рады стараться, ваше благородие.
— Отвыкай от благородия. Теперь все равны.
— Так точно!
Распрощавшись с казаком, на миг с тревогой подумал: куда подастся этот удивительно дисциплинированный солдат, когда демобилизуется и приедет к себе на Дон? На митинги не стремится. К Каледину его не потянет? Да мысли эти промелькнули в одно мгновение. Увидел освещенное окно своей комнаты — обрадовался. Но мелькнули за заледеневшими стеклами две тени — кто там у Миры? Бегом бросился в дом.
В передней его встретила Юстина. Из глаз ее сыпались молнии, как с грозового неба. Кинулась к нему со сжатыми кулачками.
— Вы бардзо недобры чловек! У вас нема сэрца. Вы — гадкий! Вы — паганы! — Она путала польские, русские, белорусские слова, чего раньше за нею не водилось — говорила по-русски лучше матери.
Богунович был ошеломлен неожиданным наскоком и не мог понять, что случилось. Наконец Юстина объяснила:
— Она плакала… Как она плакала. Ругала себя. А ругать нужно вас. У вас нет сердца! Она больна. У нее такой жар, такой жар…
— Юстиночка! Мое доброе, славное дитя!
Богунович поймал ее руку и поцеловал. Смутившись, девушка вспыхнула и убежала на кухню.
Встревоженный, он сбросил полушубок, папаху, похукал на руки, чтобы согреть их, и с робостью, постояв немного перед дверью, ступил в свою комнату.
Горела лампа. Не их маленькая, настольная. Хозяйская, двенадцатилинейная. В комнате была пани Альжбета. Мира лежала на кровати, черные волосы ее были широко рассыпаны по подушке.
Богунович бросился к кровати.
Хозяйка сказала укоризненно:
— Ах, пан поручик! Пан поручик!
Мира увидела его, быстро приподнялась, но Альжбета решительно, как непослушного ребенка, уложила ее обратно на подушку.
— Нет-нет, милая моя! Лежать! Лежать! Я только что поставила ей банки, напоила липовым чаем. У нее был такой жар, такой жар, — сказала женщина теми же словами, что и ее дочь, но более спокойно.
Богунович склонился над кроватью, осторожно взял Мирину горячую руку в свои холодные ладони. Мира другой рукой погладила его волосы, щеку.
— Где ты был?
— Я ездил в… третий батальон. — Зная, что она не любит Бульбу, не хотел сразу признаться, где был.
— Тут недалеко стреляли. Почему стреляли? Кого убили? Я так боялась. За тебя. Какой это жуткий страх! Прости меня, прости, что обидела тебя. Я больше не буду. Никогда. Если бы ты знал, как я люблю тебя!
Она стеснялась сказать это ему одному. Предпочитала говорить при женщине, еще утром не отвечавшей на приветствие.
У Богуновича стало солоно в горле; он припал губами к Мириной руке.
Альжбета, вытерев слезы умиления, сказала укоризненно:
— Мужчины, дитя мое, никогда не ценят нашей любви, у них нет сердца, — и уже совсем строго: — Пан офицер, от вас тянет холодом. Держитесь подальше от больной.
Богунович послушно поднялся, поклонился хозяйке.
— Спасибо вам, пани Альжбета.
— Ах, что вы! Не за что. Я — мать, пане поручик, — и, смущенная и обрадованная, вышла из комнаты.
Мира сказала:
— Сережа, как я боялась за тебя! Я никогда не думала, что могу так… бояться. Но я пережила и счастье. Ты знаешь, я много говорила о братстве людей, но, может, только сегодня по-настоящему поняла, что это такое, когда все мы — братья и сестры.
Потом пришли Пастушенко и Степанов. Объяснили причину вечерней стрельбы. Отряд Рудковского поймал контрабандистов, перешедших с немецкой стороны. Одного убили, двоих арестовали. Немцы не вмешались: бой был на нашей стороне, в целой версте от передовой.
Встречали Новый год все вместе. Хотя Баранскасы по католическому календарю встретили свой Новый год несколькими днями раньше, они тоже были по-праздничному возбуждены — и сам начальник станции, и его гонористая жена, и Юстина. Накрыли стол в зале. К тому, что принесли военные, привез Богунович, прибавили кое-что из своих небогатых припасов. Украсили елочку. Зажгли свечи. Подогретое — для Миры — шампанское пили у ее кровати.
Она сидела, закутанная в хозяйский плед, обложенная подушками. Юстина причесала ее, вплела в подстриженные черные волосы белый бант; с бантом этим, раскрасневшаяся, она выглядела гимназисткой младшего класса, глаза ее, как влажные сливы, странно блестели.
Они — четыре мужчины и две женщины — стояли в тесной комнатке и все поздравляли ее, почему-то одну ее. Мира благодарила, повторяя:
— Вы добрые. Вы такие добрые. Я люблю вас.
Шампанское она пила маленькими глотками, по нескольку капель, как бы дегустируя. Признала:
— А это вкусно.
Все засмеялись. Всем было весело и радостно.
Потом с ней осталась Юстина. А они сидели в зале за праздничным столом. Только Богунович несколько раз заходил проведать больную. Но Мира тут же отсылала его назад.
— Мне так хорошо. Мне так хорошо с Юстиной. Ступай.
Пришла в зал Юстина, шепотом сообщила:
— Уснула.
Мужчины на минуту смолкли, потом говорили вполголоса; так говорят деликатные люди, когда рядом засыпает ребенок.
Богуновичу было необычно радостно от этой чуткости, теплоты людской, доброты. Вспомнились Мирины слова о братстве. Он чувствовал себя в первую ночь Нового года совсем счастливым. Он верил в счастье.