Изменить стиль страницы

Однако было бы безнадежным делом подходить к духовному явлению такого величия и своеобразия, как Толстой, с жалкой и сухой школярской меркой и пытаться, пользуясь ею, судить о нем. Отрицательное отношение к социализму как к движению и учению при данных условиях проистекает не из слабости, а из силы интеллекта, и именно это имеет место в случае с Толстым.

С одной стороны, выросший еще в старой крепостной России Николая I, в то время, когда царская империя не имела ни современного рабочего движения, ни необходимых для него экономических и социальных предпосылок — сильного капиталистического развития, он и в свои наиболее деятельные мужские годы стал свидетелем несостоятельности сначала слабых зачатков либерального движения, а потом революционного движения в форме террористической «Народной воли», чтобы лишь в почти семидесятилетнем возрасте пережить первые могучие шаги промышленного пролетариата и, наконец, старцем преклонных лет — революцию. Поэтому неудивительно, что для Толстого современный русский пролетариат с его духовной жизнью и стремлениями просто не существует, что для него крестьянин — притом прежний, глубоко набожный и пассивно терпящий русский крестьянин, знающий только одну страсть: иметь побольше земли, — раз и навсегда означает народ как таковой.

Но, с другой стороны, Толстой, переживший все критические фазы мучительного становления русской общественной мысли, принадлежит к тем самостоятельным, гениальным умам, которые гораздо труднее вписываются в чужие формы мышления, в готовые системы учений, чем средний интеллигент. Так сказать, прирожденный самоучка — с точки зрения не формального образования и знаний, а мышления, — он должен был приходить к каждой мысли своим собственным путем. И хотя для других эти пути в большинстве случаев непонятны, а результаты — необычны, этот мужественный одиночка приобрел таким образом кругозор гигантской широты.

Как и у всех умов такого рода, сила Толстого и центр тяжести его мыслительной работы — не в позитивной пропаганде, а в критике сущего. И здесь он достигает такой многосторонности, основательности и смелости, которые напоминают о старых классиках утопического социализма, о Сен-Симоне, Фурье и Оуэне. Нет ни одного освященного традицией института нынешнего общественного строя, от которого он без жалости не оставил бы камня на камне, не показал бы его лживости, извращенности и испорченности. Церковь и государство, война и милитаризм, брак и воспитание, богатство и тунеядство, физическая и духовная деградация тружеников, эксплуатация и угнетение народных масс, взаимоотношения полов, искусство и наука в их современном облике — все подвергает он беспощадной, уничтожающей критике, и притом всегда с точки зрения общих интересов и культурного прогресса огромной массы. Когда читаешь, например, начальные фразы его «Рабочего вопроса»,[78] то кажется, что держишь в руках популярную социалистическую агитационную брошюру:

«Рабочего народа во всем мире больше миллиарда, тысячи миллионов людей. Весь хлеб, все товары всего мира, все, чем живут и чем богаты люди, все это делает рабочий народ. Но пользуются всем тем, что он производит, не он, а правительство и богачи. Рабочий же народ живет в постоянной нужде, невежестве, неволе и презрении у тех самых, кого он одевает, кормит, обстраивает и обслуживает.

Земля отнята у него и считается собственностью тех, кто на ней не работает: так что, для того, чтобы кормиться с нее, рабочий должен делать все то, что от него требуют владельцы земли. Если же рабочий уходит с земли и идет в прислуги, на заводы, фабрики, то попадает в неволю к богачам, у которых должен всю Жизнь по 10, 12 и 14 и больше часов работать чужую, однообразную, скучную и часто губительную для жизни работу. Если же он и сумеет устроиться на земле или на чужой работе так, чтобы без нужды кормиться, то его не оставят в покое, а потребуют с него подати и, кроме того, еще самого на 3, 4, 5 лет возьмут в солдаты или же заставят платить особые подати на военное дело Если же он захочет пользоваться землею, не платя за нее, или устроить стачку и захочет помешать другим рабочим занять его место, или откажется платить подати, то на него высылают войска, ранят и убивают его и силой заставляют работать и платить по-прежнему…

И так живут большинство людей во всем мире, не в одной России, а и во Франции, и в Германии, и в Англии, и в Китае, и в Индии, и в Африке — везде».[79]

Его критика милитаризма, патриотизма, брака по своей остроте едва ли будет превзойдена социалистической критикой и идет по той же линии, что и та. Насколько оригинален и глубок социальный анализ Толстого, показывает, к примеру, сравнение его взгляда на значение и нравственную ценность труда со взглядом Золя. Если тот в подлинно мелкобуржуазном духе поднимает на пьедестал труд как таковой, за что он у некоторых выдающихся французских и иных социал-демократов приобрел репутацию социалиста чистейшей воды, то Толстой спокойно замечает, немногими словами попадая в самую точку:

«Г-н Золя говорит, что труд делает человека добрым; я же замечал обратное: сознанный труд, муравьиная гордость своим трудом делает не только муравья, но и человека жестоким… Но если даже трудолюбие не есть явный порок, то ни в каком случае оно не может быть добродетелью. Труд также мало может быть добродетелью, как питание. Труд есть потребность, лишение которой составляет страдание, но никак не добродетель. Возведение труда в достоинство есть такое же уродство, каким было бы низведение питания человека в достоинство и добродетель. Значение, приписываемое труду в нашем обществе, могло возникнуть только как реакция против праздности, возведенной в признак благородства и до сих пор еще считающейся признаком достоинства в богатых и малообразованных классах… Труд не только не есть добродетель, но в нашем ложно организованном обществе есть большею частью нравственно анестезирующее средство вроде курения и вина, для скрывания от себя неправильности и порочности своей жизни.[80]

Этому можно противопоставить несколько слов Маркса: «Труд — это собственная жизнедеятельность рабочего». Но «жизнь для него начинается тогда, когда эта деятельность прекращается»[81] Кстати, при сделанном выше сопоставлении обоих суждений о труде точно выявляется соотношение между Золя и Толстым как в мышлении, так и в художественном творчестве: обывательски ограниченное и талантливое ремесленничество одно-го и творческий гений — другого.

Толстой критикует все сущее, заявляет, что все оно достойно гибели, и проповедует ликвидацию эксплуатации, всеобщую трудовую повинность, экономическое равенство, устранение принуждения как в организации государства, так и в отношениях между полами, полное равенство людей, полов, наций и братство народов. Но какой же путь должен привести нас к этому радикальному преобразованию социальной организации? Возвращение людей к единственному и простому принципу христианства: возлюби ближнего своего, как самого себя. Видно, что здесь Толстой — чистый идеалист. Нравственным возрождением людей он хочет привести их к преобразованию их социальных условий, а самого этого возрождения хочет достигнуть громкой проповедью и примером. И он не устает повторять слова о необходимости и полезности этого нравственного «воскресения» с упорством, с определенной скудостью средств и хитро-наивным искусством убеждения, которые живо напоминают вечные обращения Фурье к собственной пользе человека. Ими, выраженными в самых разных формах, Фурье старался заинтересовать людей своими социальными планами.

Итак, социальный идеал Толстого — это не что иное, как социализм. Но чтобы наиболее полно осмыслить социальное ядро и глубину его идей, надо обратиться не к его трактатам по экономическим и социальным вопросам, а к его статьям об искусстве, которые, кстати, и в России принадлежат к наименее известным.[82] Ход мыслей, изложенный здесь Толстым в блестящей форме, таков: искусство — вопреки всем эстетическим и философским школьным суждениям — есть не средство роскоши, предназначенное вызывать в прекрасных душах чувство прекрасного, радость или нечто подобное, а такая же историческая форма социального общения людей между собою, как язык. Превосходно расправившись со всеми дефинициями искусства от Винкельмана и Канта до Тэна и обретя этот подлинно историко-материалистический масштаб, Толстой прилагает его к современному искусству и находит притом, что масштаб этот ни в одной области и ни в одном произведении искусства не отвечает действительности; все существующее искусство — за некоторыми совершенно незначительными исключениями — непонятно огромной массе общества, а именно трудовому народу. Вместо того чтобы сделать отсюда распространенный вывод о духовной неразвитости огромной массы народа и о необходимости ее «подъема» до понимания сегодняшнего искусства, Толстой делает вывод противоположный: он объявляет все существующее искусство «ложным искусством». А вопрос о том, как же дело дошло до того, что мы уже ряд столетий имеем «ложное» искусство вместо «истинного», т. е. народного приводит его к дальнейшему смелому суждению: мол, подлинное искусство существовало в незапамятные древние времена, когда весь народ имел общее мировоззрение — Толстой называет его «религией»; из нее и возникли такие творения, как эпос Гомера или Евангелие. Но с тех пор как общество раскололось на эксплуатируемую огромную массу и небольшое господствующее меньшинство, искусство служит лишь для того, чтобы выражать чувства богатого и праздного меньшинства, а так как меньшинство это вообще утратило сейчас какое-либо мировоззрение, то мы и имеем упадок и вырождение, характеризующие современное искусство.

вернуться

78

Статья называется по-русски: «Единственное средство».

вернуться

79

Толстой Л. Н. Поли. собр. соч. М., 1952. Т. 3. С. 254–255.

вернуться

80

Толстой Л. Н. Поли. собр. соч. М„1954. Т. 29. С. 187.

вернуться

81

Слова эти не из «Капитала», как написала Р. Люксембург, а из работы Маркса «Наемный труд и капитал» // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 6. С. 432.

вернуться

82

«Что такое искусство?» и «Об искусстве», а также другие работы Толстого вышли на немецком языке — в весьма небрежном издании — в издательстве уго Штайница, в Берлине.