Изменить стиль страницы

Он идет, пытаясь сдержать дрожь, которая, как ему кажется, заметна всему залу.

С усилием делая каждый шаг (нелепая мысль; вдруг кто-нибудь выставит ногу, а он зацепится, упадет под гомерический хохот), он приближается к столу председателя. Поднимается по ступенькам. Достает речь, разглаживает листки.

И что происходит вокруг, он уже не видит и не слышит.

Теперь, читая речи Робеспьера, пытаешься понять, почему они сначала не имели успеха.

В первых его выступлениях заметны следы излишнего пафоса, некоторой напыщенности (но с каждым разом Робеспьер становится резче и сильнее). Собрание привыкло, что ораторы пересыпают свои речи остроумными шуточками, изъясняются изящно построенными периодами. Робеспьер не старался подлаживаться к публике. Он был сух, бесстрастен, отпугивающе холоден. Уже в 1790 году он говорил языком Конвента, языком 1793 года.

Мнение историков:

Олар: «Скоро те, которые высмеивали его, умолкнут: 16 января 1790 года его уже не прерывают, когда он произносит речь в защиту тулонского народа, незаконно заключившего в тюрьму враждебных революции чиновников.

С этого времени он уже вполне владеет своим ораторским методом и усваивает особый жанр аргументации, которым он будет пользоваться во все время существования Учредительного собрания. Какую бы реформу ни предложили его коллеги слева, он выступает против нее, как умеренной и мало благоприятной народу. Можно ли говорить о насилиях народа? Последний проявляет скорее непостижимую терпимость; после стольких веков рабства и пыток он в дни своих побед ограничивается тем, что сжигает несколько замков и вешает нескольких аристократов. Есть ли здесь чем возмущаться? „Пусть же, – говорит он 22 февраля 1790 года, – не клевещут на народ! Я призываю в свидетели всю Францию; я предоставляю врагам ее преувеличивать факты и вопить о том, что революция ознаменовала себя варварскими деяниями; я же утверждаю, – и все истинные граждане, все друзья разума согласятся со мной, – что никакая революция не стоила так мало крови, не причиняла так мало жестокостей. Вы были свидетелями того, как многочисленный народ, став господином своей судьбы, вернулся к порядку при полной растерянности властей, тех самых властей, которые в течение стольких веков угнетали его“.

…Такова тема, которую Робеспьер не перестает развивать на трибуне. Это спокойствие удивляет и скандализирует членов Учредительного собрания, но оно уже начинает нравиться трибунам и улице.

…С того дня, когда он заставил замолкнуть тех, кто смеялся над ним, он не переставал выступать в Ассамблее. Он высказывал свое мнение относительно всех стоявших на очереди вопросов.»

Глава V. Грани характера

Триумвиры были сначала главными вожаками якобинского клуба. Робеспьер скрывается в их тени и, как выражается Мишле, следит, не говоря ни слова, за тем, как они убивают Мирабо.

Олар

Он все время говорил. Он хотел говорить. Он не мог не говорить. Сначала он выступал ночью. Сам перед собой. Мысли его казались ему очевидными, слова – беспощадными. Он заранее предвкушал эффект будущей речи: враги посрамлены, а истинные друзья народа торжествуют! Он не мог ни есть, ни спать, пока не записывал свою речь.

Абзацы выстраивались, как колонны солдат перед укреплениями противника. Идеи обрушивались, как залп артиллерийских батарей. Ход доказательств был неопровержим, как победоносный стратегический план сражения.

И самое главное: то, что он хотел произнести, представлялось ему элементарным. Как странно, что другие до сих пор этого не поняли!

В середине ночи он засыпал, но внезапно опять просыпался. Нет, это сказано не так. Есть контрдовод. Мысль неудачно выражена. Могут прицепиться и скомпрометировать идею. Он вставал и переписывал листки.

Присутствуя на заседаниях и слушая других ораторов, он мысленно выступал сам. Он был готов выступать в любое время.

Он ходил по улицам и продолжал говорить.

Он горел и бредил, он чувствовал себя больным, пока наконец не наступал момент, когда он получал возможность произнести свою речь. Но потом, когда его речь была выслушана, потом, когда она была напечатана – она переставала его волновать. Потому что эта речь как бы жила сама по себе, отдельно от него.

Его мучили новые проблемы. Он думал о новых выступлениях.

Он не принадлежал к числу тех ораторов, которые, произнеся однажды две удачные фразы, потом всю жизнь их помнят.

* * *

Люди рождаются равными. У них должны быть равные права. Отстаивать эти права – его задача.

В тот момент, когда отдельные группы людей пускаются во всевозможные ухищрения, чтобы добиться себе льгот и привилегий, он должен проповедовать право.

Правда едина. То и дело одна из группировок собрания объявляет себя носителем этой правды.

Легче примкнуть к какой-нибудь из существующих партий. Но тогда он будет связан обязательствами. Ради интересов этой партии придется пожертвовать принципами всеобщей справедливости. Значит, никаких компромиссов. Пока он должен быть один. Он принадлежит к партии «своего убеждения». Но наступит день, когда придут люди, искренне преданные делу всеобщего равенства, и он будет с ними.

Нет ничего страшнее популярности, цинично выпрашиваемой у толпы. Конечно, речь нравится, когда оратор, захлебываясь от волнения, говорит комплименты присутствующим…

* * *

Добрая старая Франция оставила нам в наследство обыкновенного среднего француза-вольнодумца.

Обыкновенный средний француз-вольнодумец воспитывается в духе повиновения королю, богу, отцу, матери, кюре, мэру.

В лицее он читает древних философов.

Вне лицея он читает Руссо, Вольтера, Монтескье, Мабли.

За завтраком он читает газеты самых различных направлений.

Обыкновенный средний француз – человек доверчивый. Он верит всем по очереди, но особенно тем, кого прочел или услышал последним.

Со временем обыкновенный средний француз вдруг проницательно замечает, что, оказывается, все говорят абсолютно разное. «Ах, так, – думает он, – меня не проведете, я стал умным». И с тех пор он решительно никому не верит.

Но воспитание и привычка сделали свое дело. Да, он по-прежнему никому не верит. Но он хорошо усвоил, что прав тот, за кем осталось последнее слово.

Еще раньше, с того момента, когда он впервые побрился и надел нарядный костюм, его начинали волновать другие проблемы. Почему он не так красив, как, скажем, принц Конде? Почему он не так богат, как герцог Орлеанский? Претензии, естественно, к родителям.

Тогда обыкновенный средний француз срочно вспоминает, чему его учили. А учили его тому, что счастье человека в добродетели и в служении обществу.

И он, пересчитывая последние су, становится добродетельным и, протирая единственные штаны, усердно служит обществу.

Однако за честное служение обществу почему-то мало платят.

Однажды он отрывает свои глаза от конторских бумаг, смотрит в окно и видит, как по улице, в роскошной карете, запряженной четверкой лошадей, с кучером в форменной ливрее, катит его сверстник.

Обыкновенный средний француз впервые начинает самостоятельно рассуждать. Хоть расшибись, а у него никогда не будет столько экю, сколько у этого молодчика, хотя всем известно, что образ жизни последнего отнюдь не добродетельный, и занят молодчик чем угодно, только не служением обществу.

Значит, неладно что-то в нашем государстве. Надо бы изменить порядок вещей.

Обыкновенный средний француз вечером идет с приятелями в кафе, выпивает вина больше, чем обычно, и произносит пламенную, но благонамеренную речь. Возмущение его понятно: он работает, а другие разъезжают в каретах. Но истоки благонамеренности тоже ясны. Француз по природе своей жизнелюб. А раз жизнелюб, значит, оптимист. А раз оптимист, значит, он надеется, что и ему когда-нибудь повезет и он тоже будет разъезжать в роскошной карете с личным кучером. А если так, то, может, не стоит пока уравнивать всех в правах?