В Тобольске он свиделся с другим знаменитым изгнанником, Крыжаничем и дал в этом случае доказательство крайней узости своих идей. Крыжанич описал последовательно все детали этой короткой встречи. Решившись отдать визит протопопу, он был остановлен им на лестнице.
– Не двигайся вперед! Останься тут! Какую религию ты исповедуешь?
– Благословите меня, отец…
– Я не даю благословения, не зная за что. Исповедуй сначала твою веру!
– Почтенный отец, я верю во все истины, предписанные святою апостольскою церковью; я принимаю, как счастье, благословение всякого священника, и поэтому я и прошу вашего. В деле веры я готов объясниться с епископом, но не с путешественником, заподозренным по этому же поводу. Если вы не хотите меня благословить, то Бог с вами.
Между католическим аббатом Крыжаничем, готовым на компромисс, и суровым священником Раскола, какая большая разница.
Соблазны, ожидавшие Аввакума, были такого рода, что по его собственному признанию, искушение чуть не заставило его прекратить борьбу. Некоторые бояре его обласкали. Алексей сам дал ему аудиенцию и назначил ему помещение в одном из монастырей Кремля. Сблизившись таким образом, царь и апостол часто виделись друг с другом, и государь постоянно низко кланялся при проходе прежнему изгнаннику и просил его благословения; Аввакум по крайней мере это утверждает. Если верить ему, то ему даже предоставляли свободный выбор занять какое угодно место, хотя бы духовника государя, под одним условием отказа от раскола. В противном случае Стрешнев был уполномочен объявить ему решительно: уважая его убеждения, ему позволяют молиться, как он хочет, но требуют, чтобы он молчал.
Он обещал хранить молчание. В Сибири однажды его жена, обессиленная, измученная на скалистой дороге, спросила его:
– Долго ли еще мы будем так страдать?
– До самой смерти, Марковна, – ответил Аввакум сурово.
Он дрожал теперь, но не за себя, конечно, а за своих при одном воспоминании об этой скорбной Голгофе. Это можно предположить по его исповеди, и этому можно поверить. Под грубою оболочкою вечного борца у него было чувствительное и сострадательное сердце.
– Ты и наши дети связывают мне язык! – говорил он своей спутнице.
Но храбрая женщина вскричала:
– Как можешь ты так говорить, Петрович! Иди в церковь и обличи ошибки еретиков!
Он медлил ей повиноваться, сам, без сомнения, несколько утомленный. Сам пощаженный, он щадил в свою очередь других, стушевался и скрылся в тиши укромных монастырей и интимных кружков. Но обстоятельства выдвигали его на первый план. Бонифатьев был мертв, Неронов примирился с официальною церковью. Аввакум сделался главою. Окружив попа ореолом мученичества, женщины выдвигали его вперед своими демонстрациями. Все более входя в ту роль, которую они ему намечали, уступая все более своей природной наклонности, он мог еще некоторое время укрыться от проявления слишком заметной деятельности. Он влиял на терема, революционизировал монахинь Вознесенского монастыря и, подпав его влиянию, игуменья их, Елена Хрущева, принудила сестер этого монастыря отказаться от официальной литургии. В ожидании Собора, который должен был решить окончательно вопрос о реформе, и среди работ, созданных выходками Никона, диссиденты пользовались временно довольно большою свободою. В различных частных домах они безнаказанно устраивали собрания, часто очень воодушевленные. На них обыкновенно председательствовал Аввакум, причем горячий его темперамент находил себе там опасное возбуждение.
Вернувшись однажды от Ртищева, после бурных диспутов, с которыми он едва мог справиться, он обрушил свой гнев на протопопицу и на одну вдову, Фетинью, которую он приютил у себя. Обе женщины также заспорили. Он избил их, но потом, когда подошел к эпилептику Филиппу, который был его вторым гостем в доме и которого он считал одержимым сатаною и держал в цепях, в надежде, что изгонит беса, этот человек, обычно тихий, встретил его ужасною бранью и ударами, хотел его задушить и закричал ему:
– Я тебя не боюсь!
Аввакум понял, говорит он, что божественная милость оставила его по причине той вспышки, которой он поддался, и сейчас же, собрав своих слуг, он потребовал, чтобы каждый из них, – а их было двадцать, – дал ему по пяти ударов кнутом по голой спине. Его жена, у которой он предварительно просил прощения, и дети его тоже должны были принять участие в этом исправлении, и били его со слезами, как он это приказывал. И вот тогда демон оставил Филиппа.
К концу шести месяцев, проведенных таким образом, апостол уже не был в состоянии сдерживаться. «Он стал снова ругаться», по его собственному выражению. Он обратился к царю с жалобой, текст которой не дошел до нас, но смысл ее довольно точно установлен рядом показаний. Аввакум в ней говорил как власть имущий, указывая на кандидатов по своему выбору на разные епископские должности, метал громы против новых духовных и умственных вождей, поставленных Москвою, и называл их «собачьими сыновьями». Результат был таков, какого и следовало ожидать: по новому приказу он был изгнан 29 августа 1664 года в Пустозерск, в самое ужасное место той Сибири, которую Аввакум так боялся увидеть снова.
Он не отправился туда тотчас же. Эта мера, кажется, вызвала протест даже со стороны близких к Алексею лиц и послужила поводом к тяжелой размолвке между ним и его женою. Принимая во внимание то, что нам известно о Марье Ильинишне, это свидетельство Аввакума вполне допустимо. До 1667 года его таскали из монастыря в монастырь, отдавая его под суд, но все отсрочивая заключение, видимо, не зная, что делать с этою неприятною личностью. Наконец его процесс был соединен с таковым его единоверцев, представших в это время перед Собором, и его поведение перед высоким собранием еще усугубило его вину. Поэтому он был отправлен в Пустозерск, лишенный предварительно священнического звания и преданный анафеме.
Он разделил там свое заключение с Лазарем и о другими московскими видными раскольниками; принял участие вместе с ними, как мы это увидим, в выработке свода доктрин, являющихся еще и до сих пор основанием Раскола, и затем вместе с ними был сожжен живым в 1681 году, став окончательно, таким образом, проповедником и мучеником новой церкви.
Аввакум ученик Домостроя. Даже на свободе его жизнь проходила среди лишений и всякого умерщвления плоти. Он почти не спал и все ночи напролет молился. Вечером, прочитав свой требник и потушив огонь, он еще пятьсот раз простирался впотьмах перед святыми образами, читал шестьсот раз Отче Наш и сто раз Богородицу. Так как он сводил благочестие к строгому соблюдению старых обрядов, то видел мораль в отказе от мира, от всякой земной радости. Он только не понимал, что в религиозной области уважение к догме совершенно поглощает дух верующих; вне же этой сферы он не допускал никакой области умственной работы. «Ритор или философ не могут стать христианами», объявлял он решительно.
Суровый по отношению к другим, когда в дело вмешивались религия или мораль, как он их понимал, он не менее того был суров по отношению к себе. В деревне, в молодости он пленялся иногда красотою исповедуемой им молодой женщины. Немедленно же он зажигал три лампады, простирал одну из своих рук над огнем до тех пор, пока нечистое желание в нем не утихало. Еще позже он поддался подобному же искушенно. В Тобольске, когда одна девушка из его домашних близко подошла к нему, он быстро зашел за стол и принялся молиться, «боясь диавольского искушения».
Демократический инстинкт, так глубоко внедрившийся в народных массах его страны, толкает его больше, чем всякий другой импульс, взять на себя защиту, когда ему представлялся к тому случай, всех слабых и угнетенных, и мы видели, что способ, каким он это проделывал, был лишен всякого благодушия. Домострой хранит в себе гораздо более оснований языческих, чем христианских и, при ближайшем рассмотрении, раскол носит тот же характер. Все главари его насильники. Лишенный священнического сана еще до Аввакума, Доггин плюет в Никона и бросает ему в лицо свою одежду в присутствии царицы. В знаменитой пустыни Нила, когда один из священников стал служить на пяти просфорах, церковный сторож, преданный Расколу, пустил ему в голову кадильницу с горящими углями и вслед затем началась общая драка. Принимая однажды одного монаха и заметив, что он пьян, Аввакум живо его спросил: