Изменить стиль страницы

Когда услышала Анна Матвеевна цоканье подков и стук колес – темнеть начало в глазах, и сердце билось неровно, толчками, и она со страхом думала – вдруг остановится?

Вошел Михаил Федорович, сел рядом, взял ее руку – и от этого сразу легче стало Анне Матвеевне. Она с трудом повернулась на бок, прижалась лицом к его руке – и наплакалась вволю, а Михаил Федорович сидел рядом, молчал, легонько поглаживал другой рукой исхудавшее плечо Анны Матвеевны.

12

И еще месяц прошел.

Анне Матвеевне было ни лучше, ни хуже – боли даже как будто меньше стали, или она просто притерпелась к ним. Но худела все больше, ела чуть-чуть – от еды воротило ее, через силу сметану и яйца могла есть, а от одного запаха мясного начинало тошнить.

Михаил Федорович все время с пчелами возился, всю тяжелую работу по дому Гришка делал; и девчонкам доставалось, но они как-то ухитрялись еще и в колхозе на уборке поработать – все на трудодни что-то получат, урожай хороший был, не то что прошлый год, когда чуть не впроголодь сидели. Заглядывала и Устинья – хлеб испечь, одежонку залатать.

Анна Матвеевна становилась все молчаливее, подолгу задумывалась – так, что и не слышала, как окликали ее. А спроси ее – о чем думает? – и не сумела бы ответить. Были это какие-то неясные воспоминания, их даже и воспоминаниями назвать нельзя – что-то бесформенное, расплывчатое, о чем и сказать определенно трудно – было это или не было.

Варвара из Крыма письмо прислала. Извинялась, что приехать не могла, писала, что скучно там и дорого все, а красоты хваленой и в помине нету – везде люди толкутся, на пляже свободного места не сыщешь, а загорать ей нельзя – в первый же день с непривычки обгорела так, что вся кожа волдырями вздулась.

Невесело стало от этого письма Анне Матвеевне, и в который уже раз задумалась она о Варваре – что за человек такой в их роду, откуда появился? Везде только плохое видит, всегда жалуется на что-нибудь, всегда чем-то недовольна, к людям доброты никакой нету – почему? И сейчас вот – поехала в места, куда все люди рвутся, которые красотой своей на весь мир прославились, море там, солнце весь день, горы – жить бы да радоваться, если уж возможность такая выпала, а ей опять все не так. Да где же те места и те люди, с которыми ей хорошо-то было бы? Часто удивлялась Анна Матвеевна на свою дочь, понять не могла – как можно так жить? Ведь люди-то кругом почти все хорошие, тех, что с умыслом злые и недобрые, разве что одного из сотни найдешь, – ей-то, Варваре, почему все так плохо кажется? Ну ладно, некрасивая, да ведь и не урод – мало ли есть таких некрасивых, которые за всю жизнь ни одного плохого слова людям не сказали? Что она с этой красотой-то делала бы? Муж хороший, добрый, квартира в городе, работа легкая, не грязная, сама здорова, а что еще нужно – и сама не знает.

От таких мыслей Анна Матвеевна расстраивалась и думала о Варваре, пожалуй, больше, чем о ком-либо из своих детей. Еще расстраивалась, что Колюшку не могла вспомнить, а фотокарточки его не было. Помнила его только мертвеньким – раздутое посиневшее лицо, все словно искореженное и перекосившееся. Как только это видение вставало перед Анной Матвеевной, она старалась поскорее забыть об этом, начинала думать о чем-нибудь другом, приятном. Но Колюшка иногда снился ей по ночам – все то же посиневшее лицо, выпученные глаза, и ручки к ней протягивает, зовет: «Мама!» От этих снов Анна Матвеевна стонала и быстро просыпалась от какого-нибудь движения – все ее тело покрылось пролежнями, и повернуться с боку на бок без боли она уже не могла. Долго потом еще продолжалось сильное сердцебиение, пот на висках выступал, и Анна Матвеевна боялась заснуть – вдруг опять Колюшка явится? На вопросы же Михаила Федоровича – почему стонет во сне, мечется – отмалчивалась. Не хотела бередить давнюю рану. Михаил после рождения Варвары и Ирины совсем было мрачным стал – все девки и девки, а ему сын нужен, помощник в делах и будущий наследник. Анна Матвеевна уже и к бабке Настасье в Никольское ходила, чтобы заговорами как-нибудь помогла. И когда родился Колюшка, Михаил чуть не растаял от радости. Подарков ей наделал, дня три хмельной ходил, угощал каждого встречного-поперечного, всем говорил: «Выпьем за сына моего!» Мальчик был крупный, рос хорошо. Когда Михаил на фронт уходил. Колюшке восемь месяцев было. Прощаясь с ним, Михаил всех от колыбельки услал, минут двадцать был один с мальчиком. Когда вышел, Анна Матвеевна перепугалась – таким странным, сурово-торжественным было его лицо, и следы слез явственно в глазах стояли. И последние слова, что он сказал ей на прощанье, были:

– Пуще глаза сына береги. Он – опора наша.

Поклялась ему в этом Анна Матвеевна – и не сберегла. Когда умер Колюшка, Анна Матвеевна долго боялась написать об этом Михаилу. А написала – Михаил два месяца молчал, на письма не отвечал. Отчаявшаяся Анна Матвеевна написала командиру части, и вскоре Михаил ответ прислал. Ни слова упрека в нем не было, видно, что Михаил каждое слово мусолил, прежде чем на бумагу положить. В конце такие слова были: «Детей береги. Для них ведь только и живем». Прочитала это Анна Матвеевна – и словно вся боль Михаила в нее вошла, зажала – и не отпускает. Долго еще виноватой себя чувствовала. И за девчонками смотрела так, что соседи только головой качали. И выросли Варвара с Ириной крепкими, здоровыми. Ирина стала сдавать только за последние год-два, аборты да Петро замучили. Да и все остальные как на подбор. Гришке никто не даст его четырнадцати – шестнадцать, а то и семнадцать.

В начале сентября уехали Верка с Надькой, и в доме снова постоянно хозяйничала Устинья. Первое время, когда Анна Матвеевна слышала ее шаги на кухне, приказания, которые отдавала Устинья Гришке и Олюшке, так тяжело ей становилось, что хоть кричи. И временами такая лютая злоба охватывала Анну Матвеевну, что она боялась – войдет сейчас Устинья, посмотрит на нее, все поймет и уйдет из дома. И Анна Матвеевна отворачивалась к стене.

И как-то сразу хуже стало ей. И шишка на животе стала заметнее, и боли усилились – все чаще приходила Люся и делала уколы.

До середины сентября погода стояла сухая, теплая, настоящее бабье лето, а потом зарядили дожди, и шли они весь оставшийся сентябрь и в начале октября тоже.

В середине октября Анне Матвеевне стало совсем плохо. Уколы уже не помогали, она тихо стонала и совсем почти перестала есть – постоянная тошнота при виде пищи усиливалась еще больше. К вечеру она стала терять память, заговаривалась. Однажды, увидев входящего Михаила Федоровича, Анна Матвеевна пристально посмотрела на него и спросила:

– Егор, это ты?

И лицо ее сразу просветлело. От этого взгляда у Михаила Федоровича захолодило между лопатками – так страшно было это радостное просветление на лице Анны Матвеевны, ее улыбка. А Анна Матвеевна продолжала тихим голосом:

– Давненько я не видела тебя, Егорушка. Хоть ты и не любишь, чтобы я тебя так называла, но ты уж не сердись, очень я рада снова видеть тебя... Постарел ты, братик, и волосы почти все седые... Да куда же ты? – плачущим голосом вскрикнула она, увидев, что Михаил Федорович пятится – к двери.

Михаил Федорович приказал Устинье и Гришке:

– Смотрите за ней в оба! Я за Люсей!

И опрометью кинулся из избы, на ходу надевая негнущийся плащ. Жуткая темнота, дождь и ветер были на улице. Разбрызгивая грязь тяжелыми сапогами, он добежал до дома, где жила Люся, и едва не упал на пороге – дышать было нечем, в груди что-то противно хрипело и булькало. Люся без слов поняла его, стала одеваться.

– Подожди, – с трудом сказал Михаил Федорович. – Может, уже отходит она, в беспамятстве лежит. За доктором в Никольское, может, съездить?

Люся расспросила его и согласилась:

– Вы поезжайте в Никольское, а я к вам побегу.

И они оба вышли в темноту. На Люсе был тонкий прозрачный плащик и такая же косынка на голове. Она храбро нырнула в дождь, но тут же вернулась, уже вся мокрая: