Изменить стиль страницы

О том, что пропала дьяконица, ему думать не хотелось. Где-то глубоко, почти подсознательно, он знал, где она, у кого ее нужно искать, но было слишком страшно вылить это в настоящую мысль, в настоящие слова, и он притворялся, будто считает ее арестованной.

Уже дыра под крышей обозначилась яснее, опрозрачнела, а он еще не спал. Поднялся, покачался на своих коротких ногах и неуклюже-цепко полез, хватаясь за выступы бревен, к окну.

Ночь только еще переломилась. Небо мутным, матово-беловатым стеклом еще было неподвижно, не оплывалось рассветной алостью и темными, одноцветными зубцами без теней врезались в него верхушки деревьев.

Где-то за амбаром говорили голоса, но тишины ночной они не трогали. Она была сама по себе, глубокая, тихая, — замерла и не дышит.

И вдруг зашуршало дерево у самого окна, задрожало, закачало веткой, и сердитый птичий голос закричал, забранился резко с почти человеческой выразительностью. Отвечал ему другой птичий голос, такой же сердитый, но как бы возражающий и оправдывающийся. Ссора продолжалась несколько минут. Потом все стихло, и только, медленно плывя по воздуху, опустилось на землю черное птичье перо да насмешливый писк с соседнего дерева три раза повторил одну и ту же фразу вопросительно и едко.

«Как чудесно все на свете! — думал Сысоев, сидя снова на полу амбарчика. — Как чудесна и сладка наша земная жизнь! Вот птица — я даже и имени-то ее не знаю, и не видел ее, может, никогда, а она живет, и вот ссорится, и сердится, и все, как мы... Мало мы знаем нашу землю! Оттого и уходить с нее так трудно. Чувствует человек, что не взял, не вобрал в душу данного ему Богом сокровища, и тоскует душа его неполная, несытая».

Лег на землю тихий и умиленный, и приснилась ему ягодка-земляничина. Крупная, красная и говорила как деревенская девочка, тоненьким голоском на «о».

— Больно много вы ерохтитесь! Все-то целый день ерохтитесь! А я всю жизнь на одном месте стою, корешком вглубь иду, землю постигаю...

Пришли за Сысоевым опять трое, но уже не те, что взяли его. Они страшно торопились, дергались и, когда вдоль улицы прострекотал мотор, долго прислушивались. Несколько человек пробежали, стреляя. Кто-то крикнул: «Надо скорей!»

Сысоева вывели из амбарчика. Двое шли по бокам, один сзади. У всех трех в руках были ружья. У всех трех на лице одинаковый испуг, и вели они Сысоева не злобно, а даже как будто доброжелательно, и он шел покорно и просто, составляя с ними одну группу, занятую одним и тем же делом.

Вышли за амбарчик, прошли вглубь к заборам, проглянули вдоль и чего-то испугались. Испугался с ними и Сысоев, хотя не знал чего, и вместе с ними также быстро повернул в сторону леса.

— Надо было прямо там же, на месте, — сказал одни из трех. — И чего выводили!

Другие кивнули головой. Кивнул и Сысоев.

Повернули опять к амбарчику и, когда уже подходили, брызнуло через березняк теплое желтое солнце, ослепило и зажмурило Сысоеву глаза.

— Сюда, к стенке, — озабоченно сказал один из трех, и это знакомое выражение всколыхнуло Сысоева.

— К стенке?

И вдруг крикнула мысль: «Поручик Каспар умирает!»

Но душа оставалась такой же покорной и умиленной, как во сне, когда говорила с нею ягода-земляничина.

— Да, Агния Сергеевна! Поручик Каспар умер героем! Ни одна фибра его лица не дрогнула! Он гордо поднял голову и смотрел прямо на солнце! Поручик Каспар умеет умирать, и «мы» это знаем!

Он повернул лицо к солнцу, но усталые глаза заслезились и зажмурились.

— Вот! Даже этого не могу!

Улыбнулся виновато и, прежде чем раздался выстрел, низко свесил голову на грудь.

Жильцы белого света

Выслужился

У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки, с торчащими вверх концами платка.

Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в «мальчики для комнатных услуг», и вела серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.

Разговор велся полным голосом, но на патетических местах падал до шепота, громкого и свистящего.

Предполагалось, что Лешка моет в передней барынины калоши. Но, как известно, — человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка, с тряпкой в руках, подслушивал за дверью.

— Я с самого начала поняла, что он растяпа, — пела сдобным голосом кухарка. — Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому — Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала — в печке не помешал и с головешкой закрыл.

Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:

— Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал...

— Не иначе, как домой отослать.

— Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!

Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.

— Так ведь выть-то еще рано, — снова поет кухарка. — Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила... А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку! Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку...

— Ну, дай ему Бог...

— А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому, человек он начитанный, платит аккуратно...

— А и Дуняшка хороша! — закрутила тетка рогами. — Не пойму я такого народа — на мальчишку ябеду пущать...

— Истинно, истинно! Давечь говорю ей: «Иди двери отвори, Дуняша», — ласково, так по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: «Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!» А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты швейцар. Да барыниными духами духариться, так это ты все швейцар...

— Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не...

— Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду...

Трррр... затрещал электрический звонок.

— Лешка-а! Лешка-а! — закричала кухарка. — Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.

Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.

«Нет, дудки, — думал Лешка, — в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский!»

И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.

— Будь, грит, на глазах. А на каких глазах я буду, когда никого никогда дома нет.

Он прошел в переднюю. Эге! пальто висит — жилец дома.

Он кинулся в кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.

Жилец сидел не один. С ним была молодая дама, в жакетке и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.

«Я парень не дурак, — думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. — Я те глаза намозолю. Я те не дармоед — я все при деле, все при деле!..»