Изменить стиль страницы

Венчаться можно со всяким, это ерунда, — лишь бы была блестящая партия. Вот, например, есть инженеры, которые воруют. Это очень блестящая партия. Потом еще можно выйти за генерала. Да мало ли за кого! Но интересно совсем не это. Интересно, с кем будешь мужу изменять. «Генеральша-графиня Катерина Ивановна дома?» И входит «он» в белом кителе, вроде Середенкина, только, конечно, гораздо красивее, и носом не фыркает. «Извините, я дома, но принять вас не могу, потому что я другому отдана и буду век ему верна». Он побледнел, как мрамор, только глаза его дивно сверкают... Едва дыша, он берет ее за руку и говорит...

— Катя-а! А Катя-а! Это ты с тарелки черносливину взяла-а?

Мать высунула голову в окошко, и видно ее сердитое лицо. Из другого окошка, подальше, высовывается голова в повойнике и отвечает:

— Конешно, она. Я сразу увидела: было для компоту десять черносливин, а как она подошла, так и девять сделалось. И как тебе не стыдно — а?

— Сами слопали, а на меня валите! — огрызнулась Катенька. — Очень мне нужен ваш чернослив! От него керосином пахнет.

— Кероси-ином? А почем же ты знаешь, что керосином, коли ты не пробовала, — а?

— Керосином? — ужасается кухарка. — Эдакие слова произносить! Взять бы что ни на есть, да отстегать бы, так небось...

— Стегайте себя саму! Отвяжитесь!

«Да... значит, он берет за руку и говорит: «Отдайся мне!» Я уже готова уступить его доводам, как вдруг дверь распахивается и входит муж. «Сударыня, я все слышал. Я дарю вам мой титул, чин и все состояние, и мы разведемся...»

— Катька! Дура полосатая! Кошка носатая! — раздался голос позади скамейки.

Катенька обернулась.

Через забор перевесился соседский Мишка и, дрыгая, для равновесия, высоко поднятой ногой, обрывал с росших у скамейки кустов зеленую смородину.

— Пошел вон, поганый мальчишка! — взвизгнула Катенька.

— Поган, да не цыган! А ты вроде Володи.

— Мама! Мама, он смородину рвет!

— Ах ты, Господи помилуй! — высунулись две головы. — Час от часу не легче! Ах ты, дерзостный! Ах ты, мерзостный!

— Взять бы хворостину хорошую...

— Мало вас, видно, в школе порют, что вы и на каникулах под розгу проситесь. Вон пошел, чтобы духу твоего!..

Мальчишка спрятался, предварительно показав для самоудовлетворения, всем по очереди, свой длинный язык, с налипшим к нему листом смородины.

Катенька уселась поудобнее и попробовала мечтать дальше. Но ничего не выходило. Поганый мальчишка совсем выбил ее из настроения. Почему вдруг «кошка носатая»? Во-первых, у кошек нет носов — они дышат дырками, — а, во-вторых, у нее, у Катеньки, совершенно греческий нос, как у древних римлян. И потом, что это значит, «вроде Володи»? Володи разные бывают. Ужасно глупо. Не стоит обращать внимания.

Но не обращать внимания было трудно. От обиды сами собой опускались углы рта и тоненькая косичка дрожала под затылком.

Катенька пошла к матери и сказала:

— Я не понимаю вас! Как можно позволять уличным мальчишкам издеваться над собой. Неужели же только военные должны понимать, что значит честь мундира?

Потом пошла в свой уголок, достала конвертик, украшенный золотой незабудкой с розовым сиянием вокруг каждого лепестка, и стала изливать душу в письме к Мане Кокиной:

«Дорогая моя! Я в ужасном состоянии. Все мои нервные окончания расстроились совершенно. Дело в том, что мой роман быстро идет к роковой развязке.

Наш сосед по имению, молодой граф Михаил, не дает мне покоя. Достаточно мне выйти в сад, чтобы услышать за спиной его страстный шепот. К стыду моему, я его полюбила беззаветно.

Сегодня утром у нас в имении случилось необычное событие: пропала масса фруктов, черносливов и прочих драгоценностей. Вся прислуга в один голос обвинила шайку соседних разбойников. Я молчала, потому что знала, что их предводитель граф Михаил.

В тот же вечер он с опасностью для жизни перелез через забор и шепнул страстным шепотом: «Ты должна быть моей». Разбуженная этим шепотом, я выбежала в сад в капоте из серебряной парчи, закрытая, как плащом, моими распущенными волосами (у меня коса очень отросла за это время, ей-Богу), и граф заключил меня в свои объятия. Я ничего не сказала, но вся побледнела, как мрамор; только глаза мои дивно сверкали...»

Катенька вдруг приостановилась и крикнула в соседнюю комнатушку:

— Мама! Дайте мне, пожалуйста, семикопеечную марку. Я пишу Мане Кокиной.

— Что-о? Ma-арку? Все только Кокиным да Мокиным письма писать! Нет, милая моя, мать у тебя тоже не лошадь, чтобы на Мокиных работать. Посидят Мокины и без писем!

— Только и слышно, что марку давай, — загудело из кухни. — Взял бы хворостину хорошую, да как ни на есть...

Катенька подождала минутку, прислушалась, и, когда стало ясно, что марки не получить, она вздохнула и приписала:

«Дорогая Манечка! Я очень криво приклеила марку, и боюсь, что она отклеится, как на прошлом письме. Целую тебя 100 000 000 раз. Твоя Катя Моткова».

Приготовишка

Лизу, стриженую приготовишку, взяла к себе на масленицу из пансиона тетка.

Тетка была дальняя, малознакомая, но и то слава Богу. Лизины родители уехали на всю зиму за границу, так что очень-то в тетках разбираться не приходилось.

Жила тетка в старом доме-особняке, давно приговоренном на слом, с большими комнатами, в которых все тряслось и звенело каждый раз, как проезжала по улице телега.

— Этот дом уже давно дрожит за свое существование! — сказала тетка.

И Лиза, замирая от страха и жалости, прислушивалась, как он дрожит.

У тетки жилось скучно. Приходили к ней только старые дамы и говорили все про какого-то Сергея Эрастыча, у которого завелась жена с левой руки.

Лизу при этом высылали вон из комнаты.

— Лизочка, душа моя, закрой двери, а сама останься с той стороны.

А иногда и прямо:

— Ну-с, молодая девица, вам совершенно незачем слушать, о чем большие говорят.

«Большие» — магическое и таинственное слово, мука и зависть маленьких.

А потом, когда маленькие подрастают, они оглядываются с удивлением:

— Где эти «большие», эти могущественные и мудрые, знающие и охраняющие какую-то великую тайну? Где они, сговорившиеся и сплотившиеся против маленьких? И где их тайна в этой простой, обычной и ясной жизни?

У тетки было скучно.

— Тетя, у вас есть дети?

— У меня есть сын Коля. Он вечером придет.

Лиза бродила по комнатам, слушала, как старый дом дрожит за свое существование, и ждала сына Колю.

Когда дамы засиживались у тетки слишком долго, Лиза подымалась по лесенке в девичью.

Там властвовала горничная Маша, тихо хандрила швея Клавдия, и прыгала канарейка в клетке над геранью, подпертой лучинками.

Маша не любила, когда Лиза приходила в девичью.

— Нехорошо барышне с прислугами сидеть. Тетенька обидятся.

Лицо у Маши отекшее, обрюзгшее, уши оттянуты огромными гранатовыми серьгами, падающими почти до плеч.

— Какие у вас красивые серьги! — говорила Лиза, чтобы переменить неприятный разговор.

— Это мне покойный барин подарил.

Лиза смотрит на серьги с легким отвращением. «И как ей не страшно от покойника брать!» Ей немножко жутко.

— Скажите, Маша, это он вам ночью принес?

Маша вдруг неприятно краснеет и начинает трясти головой.

— Ночью?

Швея Клавдия щелкает ногтем по натянутой нитке и говорит, поджимая губы:

— Стыдно барышням пустяки болтать. Вот Марья Петровна пойдут и тетеньке пожалятся.

Лиза вся съеживается и отходит к последнему окошку, где живет канарейка.

Канарейка живет хорошо и проводит время весело. То клюнет конопляные семечки, то брызнет водой, то почешет носик о кусочек извести. Жизнь кипит.

«И чего они все на меня сердятся?» — думает Лиза, глядя на канарейку.

Будь она дома, она бы заплакала, а здесь нельзя.

Поэтому она старается думать о чем-нибудь приятном.

Самая приятная мысль за все три дня, что она живет у тетки, — это как она будет рассказывать в пансионе Кате Ивановой и Оле Лемерт про ананасное мороженое, которое в воскресенье подавали к обеду.