Изменить стиль страницы

— Пожалуй, но и вы разрешите мне говорить вам неприятное для вас слово: благодарю?

— Вот вы и опять надо мной смеетесь; по вашему тону я вижу, что стихи мои глупы, нелепы, — их надо переделать, особливо в последнем куплете, я должен бы был молить вас совсем о другом, переделайте же его сами не на словах, а на деле, и тогда я пойму всю прелесть благодарности.

Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и, не находя, что отвечать ему, обратилась к бабушке с вопросом: какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?

— А какую он хочет, матушка, лишь бы не был военным.

После этого разговора я переменила тон с Лермонтовым, часто называла его Михаилом Юрьевичем, чему он очень радовался, слушала его рассказы, просила его читать мне вслух и лишь тогда только подсмеивалась над ним, когда он, бывало, увлекшись разговором, с жаром говорил, как сладостно любить в первый раз, и что ничто в мире не может изгнать из сердца образ первой страсти, первых вдохновений. Тогда я очень серьезно спрашивала у Лермонтова, есть ли этому предмету лет десять и умеет ли предмет его вздохов читать хотя по складам его стихи?

После возвращения нашего в деревню из Москвы прогулки, катанья, посещения в Средниково снова возобновились, все пошло по-старому, но нельзя не сознаться, что Мишель оживлял все эти удовольствия и что без него не жилось так весело, как при нем.

Он писал Сашеньке длинные письма, обращался часто ко мне с вопросами и с суждениями и забавлял нас анекдотами о двух братьях Фее, и для отличия называл одного Fè-nez-long, Fè-nez-court;[53] бедный Фенелон был чем-то в Университетском пансионе и служил целью эпиграмм, сарказмов и карикатур Мишеля.

В одном из своих писем он переслал мне следующие стихи, достойные даже и теперь его имени:[54]

По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел,
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов,
О Боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез,
И звук его песни в душе молодой
Остался — без слов, но живой.
И долго на свете томилась она
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.

О, как я обрадовалась этим стихам, какая разница с тремя первыми его произведениями, в этом уже просвечивал гений.

Сашенька и я, мы первые преклонились перед его талантом и пророчили ему, что он станет выше всех его современников; с этих пор я стала много думать о нем и об его грядущей славе.

[Сушкова, стр. 111–119]

В четырнадцать или пятнадцать лет он уже стал писать стихи, которые далеко еще не предвещали будущего блестящего и могучего таланта.

Созрев рано, как и все современное ему поколение, он уже мечтал о жизни, не зная о ней ничего, и таким образом теория повредила практике. Ему не достались в удел ни прелести, ни радости юношества; одно обстоятельство, уже с той поры, повлияло на его характер и продолжало иметь печальное и значительное влияние на всю его будущность. Он был дурен собою, и эта некрасивость, уступившая впоследствии силе выражения, почти исчезнувшая, когда гениальность преобразила простые черты его лица, была поразительна в его самые юношеские годы. Она-то и порешила образ мыслей, вкусы и направление молодого человека, с пылким умом и неограниченным честолюбием. Не признавая возможным нравиться, он решил соблазнять или пугать и драпировался в байронизм, который был тогда в моде. Дон Жуан сделался его героем, мало того — его образцом; он стал бить на таинственность, на мрачное и на колкости. Эта детская игра оставила неизгладимые следы в подвижном и впечатлительном воображении; вследствие того, что он представлял из себя Лара и Манфреда, он привык быть таким. В то время я его два раза видела на детских балах, на которых я прыгала и скакала, как настоящая девочка, которою я и была, между тем как он, одних со мною лет, даже несколько моложе, занимался тем, что старался свернуть голову одной моей кузине,[55] очень кокетливой; с ней, как говорится, шла у него двойная игра; я до сей поры помню странное впечатление, произведенное на меня этим бедным ребенком, загримированным в старика и опередившим года страстей трудолюбивым подражанием. Кузина поверяла мне свои тайны; она показывала мне стихи, которые Лермонтов писал ей в альбом; я находила их дурными, особенно потому, что они не были правдивы. В то время я была в полном восторге от Шиллера, Жуковского, Байрона, Пушкина; я сама пробовала заняться поэзией и написала оду на Шарлотту Корде, и была настолько разумна, что впоследствии ее сожгла.[56] Наконец, я даже не имела желания познакомиться с Лермонтовым, — столь он казался мне мало симпатичным.

Он тогда был в Благородном пансионе, служившем приготовительным пансионом при Московском университете.

[Перевод из французского письма Е. П. Ростопчиной к А. Дюма. «Le Caucase. Nouvelles impressions de voyage par Alex. Dumas.» Leipzig, 1859, pp. 252–253[57] ]

Речь зашла о том, где продолжать воспитание Мишеля. Думали везти молодого человека за границу: бабушка мечтала о Франции, а отец о Германии.

Чем более приближалось время окончательной перемены судьбы Михаила Юрьевича, тем более обострялось взаимное нерасположение тещи и зятя. В Юрии Петровиче прорывалась накипевшая годами злоба и желание вознаградить себя за долгую разлуку с сыном; в Елизавете Алексевне проснулся весь страх за потерю самого дорогого в жизни. Вся борьба между ними сосредоточилась теперь на 16-летнем мальчике. К кому он прильнет? Кто одержит верх?.. Крепко ухватились обе стороны за ревниво любимого юношу. Добром это не могло кончиться. Кажется, каждый готовился выпустить его только с жизнью, но трагизм положения всею тяжестью давил молодого поэта.[58] Конечно, он давно, как только стал мыслить, — а мысли зашевелились в нем рано, — понял, что между отцом и бабушкой что-то неладно. Он давно это чуял, давно страдал под этим сознанием. Положение высокоодаренного мальчика между аристократической бабушкой и каким-то, редко видаемым, бедно обставленным отцом было тяжелое. Там где-то есть отец, которого появление в доме неприятно бабушке, но который ему мил и дорог, а здесь вокруг сына его — богатая обстановка, и любовь и уход… Но почему же не любят того, кто ему так дорог? Почему он исключен из круга родных, почему он не может пользоваться тем же, чем пользуется сын?.. Эта мысль, может быть, еще более привязывала мальчика к отцу. Он его жалел, а кто жалеет любя, тот вдвойне любит…

Весь ужас положения ему не представлялся еще. Вероятно, и бабушка, и отец, оба любя его, берегли его. И вдруг все от него скрываемое открылось, страсти разнуздались, пошли взаимные обвинения, уличения и вечная апелляция к его чувству, к любви его, к долгу, к благодарности. Мальчик изведал страшную пытку, — тем более страшную, что все его воспитание, любовь и баловство увеличили и без того в высшей степени сильную впечатлительность.

[Висковатый, стр. 66–67]

вернуться

53

«Фее — длинный нос, Фее — короткий нос». П. А. Висковатый (стр. 128) говорит, что он в 80-х годах отыскал в Москве г. Фея — товарища Лермонтова, но он «мог сообщить немного».

вернуться

54

Строфы эти, впервые опубликованные в «Одесском альманахе на 1840 г.», сохранились в ранней своей редакции в альбоме А. М. Верещагиной, через которую, вероятно, и стали известны Е. А. Сушковой. В прежних изданиях ее записок воспроизводилась лишь первая строка «Ангела», весь текст которого по авторизованной копии Пушкинского дома (тетрадь XV, стр. 3) был дан Ю. Г. Оксманом в последнем издании записок Сушковой (изд. Academia), которым мы и пользуемся для нашей работы. Следует отметить, что сама Сушкова указывала на своеобразие ей принадлежащей редакции этих стихов: «Последняя строфа начинается иначе, нежели в печатном, а именно: „С тех пор, неизвестным желаньем полна, страдала, томилась она“» («Русский Вестник», 1857 г., т. XI, стр. 401–402).

вернуться

55

В подлиннике: «s'occupait de tourner la tête à une cousine à moi» — «свернуть голову» в смысле «вскружить». Кузина — Е. А. Сушкова.

вернуться

56

Е. П. Ростопчина, урожд. Сушкова (1811–1858) — известная русская поэтесса. Два тома ее сочинений уже после смерти переизданы вторым изданием С. Сушковым в 1890 году (СПб.), а биография написана Е. Некрасовой («Вестник Европы», 1885 г., кн. 3, а также дополнения: «Русск. Архив», 1885 г., кн. 3; «Исторический Вестник», 1885 г., стр. 495–496 и «Вестник Европы» 1888 г., кн. 5).

вернуться

57

Полный перевод письма Ростопчиной к А. Дюма впервые был напечатан в «Русской Старине», 1882 г., кн. 9, стр. 610–620, а затем был воспроизведен в дополнениях к «Запискам» Сушковой, изд. «Academia», 1928, стр. 343–354.

вернуться

58

В юношеской драме «Menschen und Leidenschaften», носящей несомненно автобиографический характер, герой — Юрий, между прочим, говорит: «У моей бабки, моей воспитательницы, жестокая распря с отцом моим, и это все на меня упадает» (Акад. изд., т. III, стр. 97–98.) Мы не приводим большого количества подобных сопоставлений потому, что сам Висковатый в значительной степени излагает всю историю отношений между бабушкой и отцом, пользуясь автобиографическими драмами: «Menschen und Leidenschaften» и «Странный человек». Конечно, реконструировать действительность по художественным произведениям — очень сомнительный метод в тех случаях, когда у нас нет иных исторических свидетельств, подтверждающих поэтические показания, но тем не менее нам, к сожалению, приходится пользоваться висковатовской реконструкцией, так как никаких других материалов в нашем распоряжении больше не было, а загромождать книгу отрывками из драм, понятными только в общем контексте, не казалось удобным.