Нынче, 8-го, писал очень недурно. Да, забыл, вчера был бестолковый разговорщик, я недобр был. Ездил верхом один тихо. Сашины дела кончились. Стражника нет больше.
Нынче 11 июля. Нынче очень хорошо доканчивал «О науке». Ездил с Онечкой к Чертковым. У нас Денисенки, которые мне очень приятны. Сейчас Леночка рассказала мне историю Веры. Я рад был узнать.
Вчера тоже писал письма вечером, а потом «О науке» и, главное, кажется, кончил «Единую заповедь» и письма. Третьего дня помню только, что ездил верхом. Не помню. Устал. Решил ехать в Штокгольм. На душе хорошо.
12 июль. Очень мало спал. С утра дурно обошелся с глупым малым, просившим автограф. Два раза начинал говорить с ним серьезно, оба раза он перебивал меня, прося «на память». Вчера вечером было тяжело от разговоров Софьи Андреевны о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни! А сказать и не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов.
С утра до кофе взялся за «О науке» и поправил, но весь вышел. Усталость мозга. Утром в постели записал кое-что для конгресса. […]
13 июля. Встал слабый. Но работал. «О науке» недурно. Гулял слабый. Вечером Николаев, Гольденвейзер. Сон лучше.
14 июля. Встал слаб. Кое-что записал ночью. Опять все утро занимался письмом «О науке». Все еще не совсем кончил. Ездил с Онечкой в Засеку. Очень приятно. Заснул. Встал очень слабый. Соне хуже. Много думал — не важного, но хорошего, даже очень. Теперь 9-й час. […]
19 июля. Четыре дня не писал. Все эти дни все писал письмо «О науке». Вчера, помню, был Давыдов. Я ходил пешком. 17-го ездил верхом с Онечкой, был, кажется, Андрей. Вел себя хорошо — я. 16-го не помню. Нынче с утра ходил, хорошо думал.
[…] Нынче писал «О науке», потом колпенские мужики, потом милые юноши, рабочие из курсов Тиле. Хорошо поговорили. Ездил верхом. Соня все так же хворает. Был с ней сначала тяжелый, а потом хороший, умиленный разговор. Записывать есть что, буду завтра. 12-й час, ложусь спать.
20 июля. Вчера ночью получена телеграмма от Поповой, матери судимого, о том, что она едет. Нынче утром, проснувшись, стал думать о том, что я мог бы для нее сделать, и написал письмо Столыпину, кажется, недурное. Чувство было хорошее. А теперь 1-й час дня, а ее все нет. […] Два дня читал понемногу Мечникова книгу и ужасался на ее легкомыслие и прямо глупость. Хотел написать недоброе. Нынче решил, что если напишу, то напишу любовное. Записать:
[…] 3) Первая мысль при известии о перелете Ла-манша — как применить аэропланы к воине, к убийству.
Хотел здесь вписать пришедший в голову рассказ, да не осилю сейчас, здесь. Начну отдельно.
[…] Сейчас для Штокгольма перечитывал и письмо к шведам, и «Царство божие». Все как будто сказано. Не знаю, что еще сказать. Кое-что думаю, что можно и должно. Видно будет.
Читая же это свое старое писанье, убедился, что теперешние мои писанья хуже, слабее. И слава богу, не огорчаюсь этим. Напротив: буду удерживаться от писанья. Другая, более важная и нужная работа предстоит мне. Помоги, бог мой.
21 июля. С вечера вчера Софья Андреевна была слаба и раздражена. Я не мог заснуть до 2-х и дольше. Проснулся слабый. Меня разбудили. Софья Андреевна не спала всю ночь. Я пошел к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил ее и т. п. Письмо Стаховича, про которое я должен был сказать, потому что она думала, что что-то скрываю от нее, вызвало еще худшее состояние. Я устал и не могу больше и чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство. C’est le moment ou jamais[75]. A страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь, кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва, и во вред всем. Помоги, бог мой, научи. Одного хочу — делать не свою, а твою волю. Пишу и спрашиваю себя: правда ли? Не рисуюсь ли я перед собой? Помоги, помоги, помоги.
[…] Записано одно:
Считать свою жизнь центром жизни есть для человека безумие, сумасшествие, аберрация.
22 июля. Вчера ничего не ел и не спал, как обыкновенно. Очень было тяжело. Тяжело и теперь, но умиленно хорошо. Да, — любить делающих нам зло, говоришь. Ну-ка, испытай. Пытаюсь, но плохо. Все больше и больше думаю о том, чтобы уйти и сделать распоряжение об имуществе. […]
23 июля. […] Решил отдать землю. Вчера говорил с Иваном Васильевичем. Как трудно избавиться от этой пакостной, грешной собственности. Помоги, помоги, помоги.
Писал вчера утром. В продолжение дня ничего путного не сделал. Продиктовал пустые письма и диктовал заявление в конгресс мира (плохо очень). Ездил в Телятинки. Таня милая приехала. Милая, но все-таки чуждая, не до такой степени, как сыновья, но милая, ищущая близости, не борющаяся с истиной. Читал прекрасный рассказ о казнях. Очень мало спал и опять умиленно взволнован. Ходил много. Теперь 10 часов. Едва ли что буду работать. Записать:
1) Записано так: считать одну свою жизнь жизнью — безумие, сумасшествие. Неверно. Этого не бывает. Сказать лучше: чем большую долю жизни признаешь в своей жизни, тем меньше жизни; и наоборот.
[…] 4) В то время, как мыслящие люди нашего времени заботятся о том, как бы освободиться от собственности вообще и самой преступной — земельной собственности, у нас заботятся об утверждении чувства собственности. Вроде того, как если бы в половине прошлого века у нас заботились бы о том, чтобы укрепить, утвердить чувство рабовладения и рабства.
24 июля. Вчера, как и предвидел, ничего не работал. Кое-какие неважные письма. Приехали Гинцбург и Поссе. Поссе — образец «интеллигенции». Кажется, хороший, даже наверно. Ездил с Онечкой. После обеда говорил с милой Таней — очень хорошо. Она указала мне на мой прежний грех — верно. Вечером дети и все веселились, плясали… Соне немного лучше, но она очень жалка. Вот где помочь, а не отворачиваться, думая о себе. Спал немного. Все та же слабость и умиление. Думал много, но разбросанно. От Черткова очень хорошее, радостное письмо. […]
25 июля. […] Почитал «Круги». Потом начал писать для конгресса мира. Лучше, но слабо. Попался томик французских моих писем. Очень хорошо переведено и хорошо по содержанию. Я, очевидно, стал умственно слабее. Надо не писать глупостей.
26 июля. Вчера приехал шурин Ал. Берс с семьей. Никак не мог удержать не выражения, но в себе отвращения. Дурно. Стал слаб в общении с людьми. Ездил немного верхом. Написал несколько ничтожных писем. […] На душе хорошо. Софья Андреевна уж говорила, что я ей обещал не ехать в Швецию. Здоровье ее лучше. Немного писал о войне и письмо французское Стыку. […]
Да, это хорошее определение любви: Être un homme n’est rien; être homme est quelque chose; être l’homme voilà ce que m’attire. — Amiel[76].
Приехали к обеду сын Сергей и Бутурлин, и утром еще Маклакова. После обеда заговорил о поездке в Швецию, поднялась страшная истерическая раздраженность. Хотела отравиться морфином, я вырвал из рук и бросил под лестницу. Я боролся. Но когда лег в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки. Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось. Целый день болел живот. Письма ничтожные. Интересный разговор с Бутурлиным. Иван Иванович все растет и все ближе и ближе мне.