Изменить стиль страницы

Открыв дверь, Ксения увидела блеснувший свет лампы, заслоненной спиною мужа, быстро подошла и остановилась, еще продолжая машинально улыбаться. Турпанов с широко открытыми, помутившимися глазами подскочил к ней, отступил, оглянулся на Мару и побледнел. Мара инстинктивно закрыла грудь, хихикнув нервным смешком; глаза ее сузились, вспухли и заслезились; сделавшись вдруг некрасивой, вороватой и жалкой, пунцовая, она, быстро дыша, застегивала грудь.

Ксения подняла руку, машинально проводя ею по глазам, перевела взгляд с мужа на женщину, отошла в угол, продолжая неудержимо улыбаться, побелела и крепко зажмурилась. Тоскливое, холодное изнеможение овладело ею, два-три тупых слова — бессмысленных и случайных — заменили на мгновение ясность мысли, ноги ослабели, она прислонилась к столу и оцепенела, болезненно усталая, готовая закричать от боли. Мара, резко вскочив, бросилась в переднюю; Турпанов, мигая, захлебываясь от напряжения и потерянности, сказал:

— Ты не подумала ли… Марине Васильевне было, знаешь, нехорошо, легкое головокружение… — Он замолчал и жалким, громким голосом прибавил: — Ну, как мы съездили, маленькие путешественники?

— Куда? — сказала Ксения через силу, со страхом, что он будет теперь лгать, просить прощенья, извиваться. Ей было невыразимо стыдно от мысли, что муж может узнать об ее поездке. Часы, лежавшие в кармане, были ей отвратительны, смешны, глупы и тривиальны. Они могли быть нужными и важными, почти живыми, — раньше, но все это было оплевано. — Я была здесь, в гостях, но засиделась.

— Ксюша, — застонал Турпанов, ломая себе пальцы и делая мучительное лицо, — это был психоз, ей-богу, поверь мне, не надо катастроф, это был не я, я же люблю тебя!

Но говоря это, он чувствовал, что обращается к чужой, случайно зашедшей сюда женщине, пристальные, отталкивающие его глаза жены были теми новыми глазами человека, которыми он смотрит раз в жизни и, осмыслив ее по-новому, умирает верно, просто и стремительно для всех, кроме себя. Ксения молчала; передумать и осознать все, случившееся так резко, было ей не под силу. Мужчина, стоявший перед ней, сильно напоминал ей Власа, но был чужой.

— Ну, прощай, Влас, — тихо сказала Ксения, и ей стало жаль себя за то, что она не может какими-нибудь другими, такими же простыми, но огненными словами передать ему всю силу боли и ужаса. Она тронулась к выходу, обернулась и прибавила: — За что?

— Ксения! — закричал Турпанов. — Куда же, что за шутка, я не допущу! — Он бросился к ней, хватая ее за руку; она молча и сосредоточенно вырывалась; Турпанов уступил, думая, что этим смягчит ее. Она вышла без слез, еще не зная, что сделает: поедет ли в другую деревню, где можно переночевать, или наймет карбас к вокзалу, поедет по чистому и тихому рукаву, в темноте, с горем в душе и звездами над головой.

Турпанов, сбегая по лестнице вслед за Ксенией, бессвязно просил и плакал. На крыльце он остановился, совершенно упавший духом; маленький, стройный силуэт женщины быстро уходил в тьму. Скрипел снег; за овином пел пьяный, отчетливо выговаривая:

Было дело под горой, —
На каку нарвался!
Раз-другой поцеловал,
Три часа плевался!

Зимняя сказка

Ты сейчас услышишь то, о чем спрашиваешь.

Редклиф
I

Ранний морозный вечер незаметно проступил в бледном небе желтой звездой. Улица стала неясная, снег — мглистый; скрипели, раскатываясь на поворотах, сани; редкая ярмарочная толпа сновала у балаганов: купцы-самоеды, мужики в малицах, бабы и девки; возле галантерейной лавки хмельной парень размахивал кумачовой рубахой; над калиткой кое-где болтались прибитые гвоздиками куньи и горностаевые шкурки: пушная торговля; мерзлые говяжьи туши, задрав ноги вверх, войском стояли на площади.

Ячевский, с целью занять три рубля, пришел в город из подгородной деревни, зашел в несколько квартир, но денег нигде не добился, остановился на углу, думая, к кому бы зайти еще, наконец, смерз, повернул в переулок и поднялся в верхний этаж гнилого деревянного дома. У обшарпанной двери, облизываясь, подобострастно мяукала кошка; Ячевский пустил ее, хотел войти сам, но женский голос сказал: — “Кто там, нельзя”. Ячевский притворил дверь и громко, отчего слабый его голос стал похож на тонкий голос спросившей женщины, крикнул:

— Я это, Ячевский: можно?..

За дверью начался спор, женщина испуганно спрашивала: — “где же мне… где же мне”, — а быстрый, злой голос мужчины твердил: — “ну, выйди, я тебя прошу… слышишь… надо же мне принимать где-нибудь”. Слово “принимать” звучало мелочной болью и желанием произвести впечатление. Наконец, дверь открыл длинноволосый с лицом раскольника человек в синей, низко подпоясанной блузе, сказал быстро: “Входите”, — и, отойдя к столу, прикрытому обрывком клеенки, напряженно остановился, пощипывая бородку. Ячевский увидел брошенные на грязный диван юбку, лоскутки, нитки, подумал: “нет мне сегодня денег”, — и неловко сказал:

— Извините, Пестров, я помешал… супруга ваша работает, а я ведь так себе зашел, давно не был.

— А, да… ну, отлично, — бегая глазами, проговорил Пестров. Видно было, что визит этот почему-то неприятен и мучителен для него, но уйти вдруг Ячевский не решался; взяв стул, он сел и сгорбился.

— Вот как… живете вы, — медленно, чтобы сказать что-нибудь, произнес Ячевский и тут же подумал, что этого говорить не следовало — голые стены, груда книг на окне, сор и юбка кричали о нищете. О Пестрове было известно, что он где-то там пишет, уверяя, будто одна нашумевшая, подписанная псевдонимом книга принадлежит ему; над этим смеялись.

— Вы… выпьете чаю? — спросил Пестров; крикнул за перегородку: — Геня, самовар… впрочем, не надо. — Затем, обращаясь к Ячевскому, небрежно сказал: — Я забыл купить сахару… булочная, кажется, заперта… Нет.

— Я совсем, совсем не хочу чаю, — поспешно ответил Ячевский, — вы, пожалуйста, не беспокойтесь. — После этого ему стало вдруг нестерпимо тяжело; он растерялся и покраснел. — Нет… я вас спрошу лучше, как ваши работы, вы, вероятно, всегда заняты?

— Да, — словно обрадовавшись, сказал Пестров и сел, смотря в сторону. — Я очень занят.

За перегородкой что-то упало, резко звякнув и тем неожиданно пояснив Ячевскому, что в соседней комнате, затаившись, сидит человек.

— Не давай ножницы Мусе, — зло крикнул Пестров, — я говорил ведь! — Потом, видимо, возвращаясь мыслью к самовару и булочной, сказал, легко улыбаясь.

— Мои обстоятельства несколько стеснены, что редкость в моем положении, но я скоро получу гонорар.

Ячевский приятно улыбнулся и встал.

— Да, это хорошо, — сказал он, — ну… будьте здоровы, извините.

— Помилуйте, — шумно рванулся Пестров, крепко сжимая и тряся руку Ячевского, лицо же его было по-прежнему затаенно враждебным, — помилуйте, заходите… нет, непременно заходите, — закричал он на лестницу, в спину удаляющемуся Ячевскому.

Ячевский, не оборачиваясь, торопливо пробормотал:

— Хорошо, я… спасибо… — и вышел на улицу.

II

Придя домой, Ячевский чиркнул спичкой и увидел, что в комнате сидят двое: Гангулин за столом, положив голову на руки, а Кислицын возле окна. Спичка, догорев, погасла, и Ячевский, раздеваясь, сказал: — Отчего же вы не зажжете лампу?

— В ней, Казик, нет керосина, — зевнул Гангулин. — Мы шли мимо и забрели. Керосин имеешь?

— Нет. — Ячевский вспомнил о денежных своих неудачах и сразу пришел в дурное настроение. — Хозяева же легли спать, — прибавил он. — я мог бы занять у них. Нехорошо.

— Наплевать, — бросил Кислицын. — Физиономии наши друг другу известны.

В комнате было почти темно. Голубые от месяца стекла двойных рам цвели снежным узором; пахло табаком, угаром и сыростью. Ячевский сел на кровать, снял было висевшую у изголовья гитару, но повесил, не трогая струн, обратно; он был печален и зол.