Изменить стиль страницы

Люди страшно лгут. Обманывают себя и других в большом и в малом. Один ненавидит другого. Даже самые близкие враждуют друг с другом. Дружба, родственные чувства, любовь – это лишь форма борьбы, которая идет везде. Я часто думал о жизни. И когда приходил к таким выводам, мне становилось не по себе.

Стычка между моим отцом и матерью походила на столкновение с Шиманяком. Я не утверждаю, что мать ждала случая, когда по вине отца я стукнусь головой. Ко она искала повода для ссоры.

Отец был смущен. Он сказал:

– Ну зачем так кричать? Ведь фарфор не настоящий?

Он хотел пошутить. Думал таким образом разрядить обстановку. Но мать истолковала его шутку, как злобный выпад против ее материнских чувств. Как намек на то, что ее больше огорчает разбитый сервиз, чем моя голова. И она накинулась на отца с ответными упреками. А у нее накопилось их немало. Она кричала, и отец тоже пытался кричать, но у него ничего не получалось. У меня гудела голова. Больше от их криков, чем от удара. Я хотел что-то сказать, но ничего не сказал. На меня ни отец, ни мать не обращали никакого внимания.

Это было в годы оккупации. Ссора затянулась. Стемнело. Отец зажег свет, но забыл спустить шторы, явился немецкий полицейский, который тоже начал орать. Он грозил расстрелом, но, получив стакан водки, рубленую котлету, оставленную мне на ужин, и деньги в придачу, ушел. При этом он держался униженно, как наш дворник Квятковский в канун Нового года.

Поведение немецкого полицейского повергло меня в уныние. Оно показалось мне мерзким, как поведение матери, и жалким, как поведение отца.

Во всяком случае, полицейскому удалось сделать то, что не удалось отцу: он разрядил обстановку. После его ухода родители долго молчали. Потом принялись проклинать оккупацию. А затем родители отправились спать и даже не позаботились положить мне на голову компресс. Впрочем, голова у меня совсем не болела.

Примирение родителей было мнимым. На следующий день разразился еще больший скандал. Виной тому была не моя голова, а комментарии по поводу севрского фарфора. Вскоре после этого мать ушла из дому. Она уже давно жила с одним врачом. Все об этом знали, кроме отца.

Мать была очень красивая. И не могу понять, каким образом она вышла замуж за такого слюнтяя, как мой отец.

Когда двое людей расходятся и у них есть ребенок, этому событию сопутствуют драматические коллизии. В нашей семье ничего подобного не произошло. Мать просто ушла из дому, а я остался. Время от времени она появлялась, чтобы забрать кое-что из вещей. Тогда они переругивались с отцом, но уже иначе, чем прежде. Менее нервозно, без криков. Когда я грохнулся и надо было побеспокоиться о моей голове, ссора началась из-за севрского фарфора. Зато теперь много говорилось о моем ушибе. Ясное дело, забота о моей голове послужила благовидным предлогом для их конфликта и разрыва, а не те постыдные для них обоих вещи.

Каждое воскресенье я приходил к матери обедать. Ее врач оказался симпатичным человеком. Я довольно быстро подружился с ним, а мать всеми силами пыталась помешать нашей дружбе. Удивительно, но он тоже оказался слюнтяем.

Когда я начал заниматься боксом, он являлся на состязания и там, в зрительном зале, встречался с моим отцом. Они делали вид, что не знают друг друга, но своими криками старались ободрить меня и обменивались впечатлениями. Встречаясь где-нибудь в ином месте, они даже не раскланивались.

Мать не любила, когда я приходил к ней. Эти воскресные обеды были нам обоим в тягость. Как-то в воскресенье мы с ней остались одни в квартире. Ее доктор уехал по каким-то делам в Бохню. После обеда, стоя у окна, я глядел на погруженные в вязкие зимние сумерки краковские улицы. Неожиданно мать подошла ко мне. Некоторое время мы стояли молча, а потом она ни с того ни с сего принялась плакать. Более глупой и нелепой ситуации, думал я, быть не может, но я ошибался, так как через минуту она обняла меня и прижалась ко мне. Я замер, одеревенел, возненавидел ее. Я знал, этот порыв вызван не нежностью, не упреками совести. Ну и слава богу! Наверно, какая-то размолвка с новым слюнтяем. Может, она подозревает, что он поехал не в Бохню, а просто-напросто изменяет ей. Как всякий деспот и эгоцентрик, она была ревнива от природы. Даже моему отцу она закатывала сцены ревности, хотя относилась к нему с полным безразличием. Тогда у окна я подвернулся ей совершенно случайно. Она прижалась бы к каждому, кто оказался бы рядом.

Люди, когда их что-то по-настоящему проймет, ищут утешения в чьих-то объятиях. Это доставляет им психическое облегчение. А мне – нет. Я в таких случаях не только избегаю объятий, но и мое собственное тело мне в тягость. Тогда я отправляюсь в ванную комнату, моюсь, чищу зубы, бреюсь и причесываюсь. Я стремлюсь отвлечь внимание тела от его психических функций.

Меня трясет до сих пор, когда я вспоминаю эту сцену. Я молил бога, чтобы все побыстрее кончилось. Внезапно мать оттолкнула меня. Она перестала плакать, а на ее лице появилось злое выражение. Она дала мне деньги и сказала, чтобы я пошел в кино.

В кинотеатре я попал в облаву. Час спустя меня отпустили, но я заработал по морде от немецкого жандарма, который был весьма удивлен, что от его удара я устоял на ногах, и дал мне за это плитку шоколада, из посылок, какие англичане сбрасывали для нас с самолетов с надписью: «Поляки, мы наготове!» Исключительно вкусный шоколад.

Мать интересовалась мной только по необходимости демонстрировать на публику родительские чувства. Отец даже не пытался делать этого, но зато он все более рьяно занимался моим физическим воспитанием. Однако до меня ему было столько же дела, сколько матери, когда она обняла меня у окна. Он тоже использовал мое тело для расчетов с самим собой.

Он был адвокатом. Я не понимал, почему клиенты поручали ему вести дела. Я никогда не слышал, чтобы он выиграл какое-нибудь дело. Он жаловался на прокурора, на интриги, на то, что все стараются подставить ему ножку. Несмотря на это, многие прибегали к его посредничеству потому, что у него было имя. Отец моего отца был знаменитым адвокатом. Немало негодяев было обязано ему тем, что он выручал их из беды. Но сам он кончил плохо. Его случайно огрел ломом по голове один преступник-джентльмен, которого он за год до этого спас от каторжных работ. Этот преступник-джентльмен занимал определенное положение в обществе и вел двойную жизнь. Стараниями отца моего отца ему не смогли предъявить никаких улик. Он был потрясен, узнав, что спьяну прикончил на Затишье ломом адвоката Аренса. Потом, на суде, он все время повторял, что никогда себе этого не простит.

Мой отец унаследовал от своего отца контору, клиентов и прежде всего имя. Я ненавижу слово «дедушка». Оно отдает древностью и инфантильностью. Лично я не придаю значения имени. Для меня важно, что человек делает и чего он стоит. Из всех героев древней истории особую неприязнь вызывал у меня Герострат. Я не мог думать о нем без раздражения. Я считал его идиотом.

В жизни нередко тот достигает удачи, кто путем искусных махинаций сумел создать себе имя. Такие используют глупость и нерадивость других, они, конечно, не хотят искать подлинные ценности, а хватают то, что на виду и само идет в руки. В спорте подобные вещи невозможны. Но насколько я мог судить по разговорам в литературно-артистическом кафе «Под баранами» (куда я ходил только по настоянию Агнешки), в театре, кино и в мире искусства вообще имя играет иную роль. Например, актриса исполняет одну роль за другой и, как это принято у них говорить, роль за ролью «заваливает». Но она являет собой тип женщины, наделенной приятной полнотой, которая безотказно действует на режиссеров. Поэтому ей поручают новые роли. По той же причине всюду мелькают ее фотографии, у нее берут интервью, и так далее. У нее есть имя. Это воздействует даже на режиссеров, равнодушных к ее полноте. Они поступают так по глупости и лени. Если бы она была легкоатлеткой и полнота ее безотказно воздействовала на господина Эйвери Брэндеджа, она не установила бы мирового рекорда, не победила бы даже на окружных соревнованиях. Я не возмущался нравами артистических кругов, а просто констатировал факт. А то, что эта среда действовала мне на нервы, – другой вопрос. Вообще я мало интересовался искусством. Лишь в той мере, в какой меня к этому вынуждала Агнешка.