Жарко было и тихо. На улице не было ни души, воробьи за домом расчирикались не на шутку. Солнце слепило мне глаза, я не думала ни о чем. В сущности, в такие яркие летние дни невозможно о чем-то думать, и, наверное, это было к лучшему. Если бы я подумала, то не сделала бы этого, если бы я подумала, я бы испугалась. Координаторам тоже знаком этот страх — страх перемен.
Я не думала ни о чем и еще не успела испугаться, но я медлила отчего-то. А потом раздались шаги.
Дорн вышел на крыльцо и остановился у меня за спиной.
— Можно мне присесть? Ра?
Я взглянула на него.
— Пожалуйста, — сказала я.
Он сел рядом со мной на ступеньку. Одним пальцем я стала набирать текст. Я старалась не смотреть на Дорна, но все равно видела его — худого, бледного, в белой рубашке и белых брюках. В вырезе рубашки видна была худая смуглая шея и выступающие ключицы. Руки у него настолько исхудали, что кисти казались слишком широкими, так кажется обычно, когда смотришь на скелет: тонкая кость предплечья и сразу кисть с косточками пальцев. Дорн был босиком, и ступни у него тоже казались слишком большими, хоть наверняка такими не были, вороны вообще отличаются изящным сложением. Если бы на крыльце рядом со мной лежало бы осиное гнездо, я и то чувствовала бы себя уютнее.
— Вам неприятно мое общество? — сказал он вдруг.
Я снова посмотрела на него: глаза его были прикрыты черными ресницами.
— Нет, — сказала я.
Дорн медленно сжал руку в кулак, разжал, снова сжал. Он смотрел на свой кулак — так зло, словно он и был причиной всех его бед.
— Я бы ушел, — сказал Дорн, — я бы ушел, Ра. Куда угодно, но… я не могу, — он взглянул на меня, и я задрожала, — Я не могу, Ра.
— Я знаю, — продолжал он немного погодя, — Я противен вам. И то, что я так быстро забыл свою жену, вам тоже не нравиться. Но я ничего не могу поделать с этим…. Я не…
Он вдруг замолчал. Потер лицо, вздохнул.
— Простите, Ра, я не хотел…. Не буду вам мешать, извините.
— Да сидите, — сказала я с досадой, — Вы из меня монстра какого-то делаете.
Он еле заметно улыбнулся и остался сидеть.
— Что вы делаете? — спросил Дорн.
— Пишу заявление, — сказала я, — об уходе с работы. Я ведь не здешняя, я говорила вам. Я просто работала здесь.
— Хотите остаться с ним?
— Нет, — сказала я, — Я просто хочу — остаться.
— Почему?
— Почему…. А почему вы не улетели отсюда, Дорн? Вы ведь могли улететь — и жить. Почему вы этого не сделали?
Он молча смотрел на меня.
— Я не знаю, — сказала я тихо, — не знаю, почему. Просто я не могу улететь отсюда. И все.
Дорн поднялся и сказал, глядя на меня сверху:
— Может быть, у меня есть надежда…. Не буду вам мешать.
Он ушел в дом. В приоткрытую дверь я видела, как он лег на кровать поверх одеяла и закрыл глаза. Я поглядывала на него изредка: похоже, он заснул. Пискнул сигнал приема. Я посмотрела на экран, прочла ответ и засмеялась. Прочла еще раз и снова засмеялась. Бросила опасливый взгляд в дом: как бы Дорн не проснулся. Но он спал, повернувшись на бок. Одна его рука свесилась с кровати.
Конечно, я знала, что из ассоциации уйти невозможно. Но этот совершенно очевидный и одновременно невероятный выход из положения не приходил мне в голову; в управлении, ей-богу, сидит кто-то чрезвычайно остроумный: титул посла и пожизненное рабочее место на Алатороа. Я долго еще сидела на крыльце, не смея зайти в дом, а сияние лета было вокруг меня. И во мне. Последнее сияние лета.
Кэр вернулся только ночью. Я так и не ложилась сегодня, я в совершенно невообразимом состоянии. Мне кажется, я похожа сейчас на воздушный шарик, улетевший от ребенка. И вот летит он, странный и неуместный, над лесами, полями и дорогами и смотрит на все сверху. И удивляется своей непривычной свободе.
И вот я сидела на кухне и писала при свете настольной лампы. Желтый кружок света подал передо мной на стол и на экран компьютера, а вокруг была темнота. Окно было открыто, а за окном было черным-черно, такого черного непроглядного цвета бывают только две вещи в мире: дождливая ночь ближе к утру и лужица черных чернил на коричневом или зеленом ковре. Дождь шумел за окном, перекатываясь через дом, перекатываясь через город; этот шум совершенно неизъяснимо напоминает мне шум ночных трамваев, не хватает лишь металлического скрипа тормозов на поворотах да искр, слетающих с проводов. Вся маленькая кухня была полна дождевыми запахами, хоть чем это пахнет, я никогда не могу понять: землей ли, листьями или просто дождем — водой, падающей с небес. И вдруг шум крыльев ворвался в окно, большая черная птица села на подоконник. Перья ее были встрепаны и черны так, как не была черна даже ночь за окном. Я захлопнула крышку компьютера и уставилась на нее, и тут же птица исчезла, Кэр соскользнул с подоконника и сел напротив меня. Отпил чай из моей чашки.
— Привет, — сказала я, — Знаешь, что случилось?
Глядя в его смуглое худое лицо, я рассказала. Кэррон молча выслушал, глаза его были слегка расширены.
— Дорн знает?
— Да, ну и что?
— Ничего.
— Да ты ревнуешь!
Он улыбнулся, словно защищаясь этой улыбкой.
— Я просто боюсь, ты меня бросишь, — сказал он вдруг, — Кто тебя знает, Ра.
— Но ведь я осталась, — сказала я, слегка растерянная, — Я здесь, с тобой.
— Мне показалось, что ты осталась не со мной, а скорее с моей планетой.
— Давай помолчим, — сказала я.
И мы замолчали. А за окном была ночь, и в кухне была ночь — призрак всех бывших и будущих ночей.
— Посол… — вдруг сказал Кэррон и тихо засмеялся.
А я думала о том, что я совершаю ошибку. Непоправимую ошибку, меняя все свои жизни на одну — вот эту. Все миры — на один. Но я уже совершила свою ошибку, и мне осталось только пожинать плоды.
59. Из записей М. А. Каверина.
Кристина осталась на планете. Я безмерно поражен был этим известием. Как странно! Мне кажется, она безусловно совершает ошибку, выбирая из всех своих химер одну, пусть и самую любимую. Множество людей обречены видеть один и тот же сон на протяжении всей жизни, тешить себя одними и теми же иллюзиями. Кристине же доступно бесчисленное множество иллюзий, называемых жизнями, и отказаться от всех ради одной — непростительная глупость. Однако же это подводит меня к совершенно иной мысли. Попробую изложить ее.
Тем, что она останется, она докажет одну непреложную, но вовсе не очевидную истину. Примем за данность химерную природу Алатороа и ее обитателей. Очевидно, что химеры живут какой-то своей жизнью, может быть не совсем нам понятной. И Кристина предпочла эти химеры всем остальным, включая реальность. Она отказалась не только от остальных своих снов, она отказалась от реальности. Что это доказывает? То, что химеры в своем роде не менее реальны? Возможно, но я не верю в это. Я считаю, что люди, утверждающие реальность вымышленного, сами безнадежно запутались в своих снах, либо лукавят ради красного словца. Однако же и у химер есть какая-то своя жизнь, пусть призрачная, прерывистая, непостоянная. И, наверняка, химеры так же хотят жить, существовать, как и реальность. И присутствие Кристины, живого, реального человека, позволит им длить свое существование сколь угодно долго. Я хочу сказать только, что наши иллюзии, сколь бы непрочными они ни были, так же трепетно и страстно хотят жить, как и реальный мир. Гусеница хочет жить не меньше, чем человек, человек хочет жить не меньше, чем галактика, и хотя все мы умрем, кто решиться подсчитать, чья жажда жизни больше, кто своей жаждой жизни заслуживает этой самой жизни, а кто желает ее недостаточно сильно? Когда человек отбрасывает свои иллюзии, он становиться убийцей. Ведь химеры заслуживают жизни в той же степени, что и мы. В той же степени, что и мы.