Изменить стиль страницы

у каждых окон и дверей,

и в ад уводишь поколенья

цепями, как больных зверей.

Ты там, где от тягучих грез

душа безвольно охладела,

где тает тлеющее тело,

и застывают слитки слез.

Но даже в тленье непрерывном

твой слух пресыщенный пленен

напевом горько-заунывным

и строгим звоном похорон.

Когда же все оцепенело,

вползаешь ты в немой тиши,

сливая вечный сон души

с ночным землетрясеньем тела.

Но, зная сладость перемены,

ты все расчислишь, и всегда

ты высшие назначишь цены

за краску тайную стыда.

Свое пылающее семя

ты сеешь в густоту ночей,

земное преобразив племя

в полугигантов, в полузмей.

Но чары пусть твои бездонны.

Владыка крови и огня,

во имя светлых слез Мадонны

оставь меня. оставь меня!»

ДЕНЬ ОБЛЕКАЮЩИЙ

(Из Корана)

Клянусь горячими, степными скакунами,

что задыхаются на бешеном бегу

и брызжут искрами, взметая пыль волнами,

и утром близятся к беспечному врагу!

Клянусь, отвека мир Творцу неблагодарен.

он жажду низких благ отвека затаил,

но близок трубный день... И страшно-лучезарен

уж к миру близится печальный Азраил.

Но близок трубный день... и вдруг помчатся горы

быстрее стада коз и легче облаков,—

день облекающий, как огненный покров,

оденет все тела, и все погасит взоры!

Вдруг закипят моря, как дно огромных чаш,

по-человечески вдруг зарыдают звери,

восстанут заживо закопанные дщери,

и душу каждую постигнет темный страж.

И станет вдруг земля лишь горстью жалкой пыли.

и трубный глас совьет, как свиток, небеса,

кипящий гной и кровь прольются, как роса,

чтоб вновь отверженцы о Боге возопили!

И вдруг земля из недр все трупы изрыгнет,

и трубный глас прервет вращенье зодиаков,

и расщепит луну, и солнца диск согнет

и бросит на землю двенадцать звездных знаков.

И, пробужден трубой, к нам выйдет из мечети

зверь с головой быка, лохматой грудью льва

и шеей страуса, в рогов оленьих сети

оденется его бычачья голова.

Мыча, он каждого настигнет на пути,

помчится бешено, чтоб по словам закона

в миг Моисеев жезл с печатью Соломона

к престолу Судии послушно донести.

В тот День немногие да внидут в вечный свет,

возлягут меж чинар божественного сада,

где нега тихая, прохладная услада,

мерцание очей и золотых браслет.

ИСТОРГАЮЩИЙ

«1. Клянусь исторгающими насильственно,

 2. Удаляющими осторожно.

 3. Плавающими по воздуху!..»

   (Коран, Глава LXXIX)

Гонец воздушный, страж дозорный,

как черный лебедь в лоне вод,

поникнув взором, Ангел черный

творит задумчивый полет.

Весь тишина и созерцанье,

весь изваянье на лету,

он пьет холодных звезд мерцанье,

проливши крылья в пустоту.

В бесстрастном содроганье крылий —

тысячелетия тоски,

и черных лилий лепестки

роняют искры звездной пыли.

Две пролегают борозды

вослед посланнику Востока,

и два его огромных ока,

как две угасшие звезды.

Испепелен стрелой Господней,

как опрокинутый орел,

он в мертвый сумрак Преисподней

роняет черный ореол.

Так вечно скорбный, вечно пленный

он вечно падать осужден

за то, что в бездну взор мгновенный

единый раз повергнул он.

С тех пор, отторгнутый до срока,

один он бродит ниже звезд,

недостижимо и высоко

над ним затеплен Южный Крест.

Но в полночь, в час туманно-лунный

он к нам нисходит, царь и тать,

чтоб лирой странной и бесструнной

сердца баюкать и пытать.

Пловец ночей, ступив на сушу.

он бьет крылами на лету,

без крика исторгает душу

и увлекает в пустоту.

И если вдруг душа застонет,

прильнувши к колыбели зла,

он, неподкупный, не преклонит

неумолимого чела.

ТАНГЕЙЗЕР НА ТУРНИРЕ

(Баллада)

Все бьется старая струна

на этой новой лире,

все песня прежняя слышна:

«Тангейзер на турнире».

Герольд трикраты протрубил,

и улыбнулась Дама,

Тангейзер весь — восторг и пыл,

вперед, вослед Вольфрама.

Копье, окрестясь с копьем, трещит,

нежнее взор Прекрасной,—

но что ж застыл, глядяся в щит,

наш рыцарь безучастный?

Уж кровь обильно пролита,

и строй разорван зыбкий...

Но манят, дразнят из щита

знакомые улыбки.

Еще труба на бой зовет,

но расступились стены.

пред ним Венеры тайный грот,

его зовут Сирены.

Очнувшись, целит он стрелу,

она стрелой Эрота

летит, пронизывая мглу,

в глубь розового грота.

Не дрогнул рыцарь,— верный меч

в его руках остался,

но острый меч не смеет сечь

и тирсом закачался.

От ужаса Тангейзер нем,

срывает, безрассудный,

он шлем с врага, но пышный шлем

стал раковиной чудной.

Поник Тангейзер головой:

«Спаси, святая Дева!..»

Но слышит вдруг: «эвой. эвой!»

знакомого напева.

И на коне, оторопев,

себя он видит в гроте,

средь хоровода легких дев

в вечерней позолоте.

Звучит все глуше медный рог,

и кони. словно тени,

и вот склонился он у ног

Венеры на колени.

Как дева, сладко плачет он,

и, как над спящим богом,

над морем всплыв, над ним Тритон

трубит загнутым рогом.

Любви справляя торжество,

весь грот благоухает,

поет Венера и в его

объятьях затихает.

Он молит облик дорогой,

он ловит волны света,

но предстает ему нагой

его Елизавета

Весь мир окутывает мгла,

но в этой мгле так сладко.

И сбросила его с седла

железная перчатка.

СФИНКС

Среди песков на камне гробовом,

как мумия, она простерлась строго,

окутана непостижимым сном;

в ногах Луна являла образ рога;

ее прищуренный, кошачий взор,

вперяясь ввысь, где звездная дорога

ведет за грань вселенной, был остер,

и глас ее, как лай, гремел сурово:

«Я в книге звезд прочла твой приговор;

умри во мне, и стану жить я снова,

бессмертный зверь и смертная жена,

тебе вручаю каменное слово;

я — мать пустыни, мне сестра —Луна,

кусок скалы, что ожил дивно лая,

я дух, кому грудь женщины дана,

беги меня,— твой мозг сгорит, пылая,

но тайну тайн не разрешит вовек,

дробя мне грудь, мои уста кусая,

пока сама тебе. о человек,

я не отдамся глыбой косно-серой,

чтоб звезды уклонили строгий бег.

чтоб были вдруг расторгнуты все меры!

Приди ко мне и оживи меня,

я тайна тайн, я сущность и химера.

К твоим устам из плоти и огня

я вдруг приближу каменные губы,

рыча, как зверь, как женщина, стеня,

я грудь твою сожму, вонзая зубы;

отдайся мне на гробовой плите,

и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..»

Замолкла; взор кошачий в темноте

прожег мой взор, и вдруг душа ослепла.

Когда же день зажегся в высоте,

очнулся я, распавшись грудой пепла.