Все вместе мы идем до актового зала. Брат говорит, чтобы мы зашли с ним, но мы считаем, что лучше дождаться, пока они сами нас вызовут. Он выставил вперед подбородок и сказал: «Ну как хотите».

Наконец мы заходим. Мартен уже заливается вовсю: он настойчиво требует, чтобы ему показали начало записи, потому что это единственная улика, которой располагает уважаемая комиссия. Гортензия сидит вся пунцовая, а Матильда все никак не оторвется от своего журнала. Я разглядываю этих людей, я ведь почти все про них знаю, у меня же отец зубной врач. Я знаю про их несложившиеся жизни, я знаю этих брошенных женщин и одиноких мужчин, знаю, что зубы у них шатаются от спиртного, и даже о том, какие зубы у них свои, а какие вставные. Директор спрашивает, признаëм ли мы себя виновными. Нет. Хотим ли мы сказать что-нибудь в свою защиту? Тут встает Патрик: «Дамы и господа, во-первых, я хочу поблагодарить вас за то, что вы немного скрасили мои серые будни. То, что мы с Анри хотим сказать, очень просто. Все мы приходим в мир через одни ворота. А умирая, уходим через другие. Вход и выход, секс и смерть - вот и все, что имеет смысл по большому счету. Впрочем, Жорж Батай рассказал об этом гораздо лучше меня, можете почитать, тем более что есть уже и дешевое карманное издание».

Директор пытается что-то промямлить про то, что есть вещи, запрещенные для лиц, не достигших восемнадцати лет, про разрушение образа женщины, про денежные потоки на территории Французской Республики, но Мартен его срезал: «Можно подумать, во всей республике никто и не подозревает о существовании секса! Да об этом все только и думают с утра до вечера, этим все начинается, этим все и заканчивается; если как следует покопаться, то секс - причина всего на свете, вот прямо от и до. От него все чувства - в туалетах и подвалах, в больницах и тюрьмах; сердце бьется, а вагина заявляет о себе; всё оттуда - живопись и войны, поражения и роды; мы не можем от него отказаться, иногда мы даже плачем из-за него. Давайте оставим секс в покое, в конце концов он делает нас бессмертными на пару секунд в год».

Потом Мартен начинает вспоминать про Жанну.

Директора все это достало, и он скостил нам наказание, мы отделались исключением сроком на три дня.

Мы с братом возвращаемся домой. Сегодня я ночую не у Матильды. А как было бы здорово, если бы я сейчас открыл дверь своей комнаты, а она там мечтает обо мне. Я хочу немного задержаться, присесть и поговорить с собой - с тем, кем я был раньше, объяснить, что я делаю все возможное, и ждать, пока он будет испепелять меня взглядом. Я собираю спортивную сумку и думаю о Матильде, о том, что меня бесит, когда она хвалит кого-нибудь из класса, о том, с какой отчаянной быстротой мне приедается все новое. Я кидаю шмотки в сумку, а сам думаю, что неизвестно еще, что со мной будет, и буду ли я так же переживать из-за каждой нашей встречи, и долго ли я еще так протяну, терзаемый ревностью, а подчас и отвращением к другим.

Мартен с отцом о чем-то шепчутся на кухне. Отцовский чемодан на столе. Я думаю о школе: наверное, оттуда что-то сообщили, может, из-за нашей проделки отцу пришлось собрать этот чемодан. У меня перехватило горло. Это знак, чтобы я не думал ни о чемодане, ни о задумчивом выражении лица Мартена, ни о непонятных словах отца, чтобы я сбежал от всего этого подальше, выдумал себе другие миры и даже новую любовь. Но у меня перед глазами стоит усталое лицо отца, и я слышу его слова:

- Знаешь, Анри, мне придется уехать ненадолго.

- Куда? - я спрашиваю, а сам уже знаю ответ. - Что с тобой? Что случилось?

- Ерунда, Анри, просто небольшая опухоль в легком, она доброкачественная, правда, ее только надо вырезать и все. Вот увидишь, недели не пройдет, как я вернусь.

Но ведь зубной врач не может заболеть, он же врач, он знает, как надо следить за здоровьем. Зубные врачи не болеют, расскажите мне всё. Я требую абсолютно точных данных. Он говорит, что опухоль размером с монетку в десять сантимов. С монетку в десять сантимов - это успокаивает. Она же маленькая, эта монетка, это ни капельки не опасно, подумаешь, монетка в десять сантимов, тут и говорить не о чем. А она точно доброкачественная, пап? Ты уверен, что она доброкачественная? А может, тогда эту монетку не трогать? Зачем столько шуму? Не нужна вся эта шумиха, и не надо эту монетку трогать, не нужно тебя резать, и общего наркоза тоже не надо. Не хочу, чтобы тебя сейчас усыпляли наркозом. Почему сейчас? Почему первую операцию назначили так поздно, почему? Останься, разбери чемодан.

- Надо удалить этот кусочек, Анри, чтобы можно было провести анализы.

- Анализы на что?

- Чтобы убедиться, что там больше ничего нет. Это будет видно через некоторое время после операции.

Меня колотит озноб. Сильный озноб. Отец идет спать. Я остаюсь с Мартеном, мы пьем пиво и курим. Чуть позже я звоню Матильде и спокойно ей все объясняю. Она добрая, она все понимает, обошлось даже без стычек. Мы висим на телефоне допоздна. Наш роман получил передышку.

Уже лежа в постели, я слышу, как отец до рассвета гоняет свои игрушечные паровозики.

Приятный все-таки звук.

17

Мне снятся белые халаты, предсмертные хрипы, мертвецы, смерть уже побеждает, из-за нее я остаюсь в одиночестве, правда пока только во сне.

Отец один идет к машине, в руке у него чемодан, он идет и наслаждается каждым вдохом, ветер доносит запах луга. Отец не торопится. Мы с Мартеном смотрим ему вслед. Как хрупка эта свобода. Операция назначена на следующий день, что тут скажешь.

Брат хочет проводить меня до вокзала, ведь я еду в Париж к Матильде. Я встаю на дыбы: «Еще чего! Мы остаемся здесь, Мартен, и никуда не едем, нельзя нам СЕЙЧАС расставаться». По-другому я просто не мог поступить, как не мог глотать, как не мог свободно дышать.

Мартен пошел бриться. Он зашел к себе в фургончик взять травку, выпивку и шмотки, он сказал, что будет спать дома, пока все не утрясется. Я знал, чего ему это стоило. Он выкурил пару косяков в гостиной, прежде чем смог говорить о Жанне. Рассказывать. Уже в который раз.

- Трусость, Анри, не маленькая ежедневная трусость, а большая, заключается в том, чтобы не уходить сразу, а отдаляться постепенно, чтобы не было заметно, удаляться мягкими, кошачьими шагами, нанести удар в спину, спокойно, молча, улыбнуться и промолчать, сначала изменить ей, пасть так, что ниже некуда, чтобы поменьше страдать, а если этого недостаточно, то и влюбиться, я даже на это способен, могу пойти сам знаешь куда и влюбиться - и все ради того, чтобы бросить женщину и при этом не страдать. Потом эта связь сама постепенно сходит на нет. У Жанны была потребность созидать. Она попалась на этот крючок, она дергается, она не понимает, она тебе пишет, что не понимает, а ты смотришь, как она дергается, как борется, ты уже знаешь, как все закончится. По телефону? В письме? Лично? Ничего подобного, запомни, Анри, никогда не сбрасывай со счетов такое достижение человечества, как трусость. Говорить ничего не надо. Нужно только затаиться и ждать, пока ей станет невмоготу, пока она не ошибется, это как в теннисе: стоишь подальше от сетки и изматываешь противника; тихонечко наслаждаешься интрижкой на стороне и ждешь, пока она в порыве ярости не влепит мяч в сетку, пока не станет вопить, угрожать тебе ножом на кухне, пока не скажет: «Ну, раз так, ребенка я оставляю». Но и тут, Анри, не торопись уходить, ведь можно еще классно провести ночь вдвоем, упиваясь ее слезами; а наутро эта отважная женщина встает: волосы дыбом, трусики наперекосяк, но выглядит она при всем при этом просто зашибись, как боксерша, которая больше не пропустит ни одного удара. Когда она встанет, ты можешь вздохнуть свободно, ты слышишь, как шумит вода в душе, как цокают ее каблучки, теперь тебя умиляет до слез то, как она убирается в квартире перед уходом, будто от этого что-то изменится. Дверь закрывается. Наконец-то. Ты потягиваешься в постели. Она так мало спала, что ты не удивишься, если она помрет на работе, но ты зеваешь, ты такой мерзавец, что не уйдешь сейчас от нее. Ты кайфуешь от одиночества, которое ты добыл такой ценой, ты, негодяй, наслаждаешься им, как изысканным деликатесом, ты наконец-то понимаешь, что значит быть негодяем, ты теперь занимаешь всю кровать, ты теперь не узник на своей половине, куда тебя загнали в ходе небольшой войны, ты устраиваешься поудобнее, занимаешь всю кровать целиком, можно поколбаситься, поспать еще пару часиков, если не спится, то глотнуть таблетку-другую снотворного; в общем, ты осознаешь, кто ты есть, только когда просыпаешься, ну, еще пока принимаешь душ, потом можно изображать из себя мыслителя, можно подумать о своих интересах, ты говоришь себе: «Мы ведь даже поговорить нормально не можем, так дальше нельзя, надо просто молча уйти, раз она сама не уходит, раз она не понимает». Ты теперь становишься искателем приключений без гроша в кармане и собираешь вещи. Ты болтаешься по барам, у тебя радужное настроение, ты ловишь кайф, покупаешь всякую дребедень, но вскоре наступает пресыщение. Ты собираешь вещи и хлопаешь дверью. Ты меняешься, но не говоришь об этом. А она - она по вечерам ведет свои записи в надежде что-то понять, она все кружит и кружит на одном месте, она думает, хуже того, она надеется. А тебе приятно, что она надеется, это тебе льстит. Ясное дело, ты хочешь ее бросить, но не насовсем, ведь кто его знает, как оно дальше сложится. Еще бывает, испытываешь уважение к партнеру, но это не мой случай. «Я тебя больше не люблю» - это ты ни написать, ни сказать ей не осмелишься. Никогда. Всей твоей порядочности на такое не хватит. Вместо этого ты оставляешь ее наедине с худшей из надежд, с неугасимой надеждой, в которой она увязает по горло, как в болоте. «Я тебя больше не люблю» - эти слова просто невозможно сказать человеку, который из кожи вон лезет, чтобы его любили. Но сейчас ты не делаешь ничего дурного, ты не выбиваешь ни у кого почву из-под ног. Ты просто ждешь, пока почва сама уйдет у нее из-под ног, пока она сама разрушит свою любовь к тебе, без посторонней помощи. А она прячет свою боль от близких под маской высокомерия и выдирает у себя из раны стрелу, как индеец. Гнусный вестерн - вот что такое любовь, Анри, вестерн, где в конце убивают надежду.