Изменить стиль страницы

И он опять не возражал, все по той же нерешимости. Да и жаль было «хороших людей»: как покинуть их в такую минуту опасности не только для жизни, но и для чести и совести.

Он был похож на солдата, который вдруг ослеп в бою: нельзя сражаться и нельзя бежать.

В тот же день, 12 декабря, получено было в Зимнем дворце отречение Константина и на 14-ое объявлена присяга императору Николаю I.

Булатов узнал об этом из коротенькой записки Рылеева, кончавшейся тремя словами: «Честь — Польза — Россия».

Он понял, что решать уже нечего — само решается.

14 декабря Булатов был на Сенатской площади, рядом с императором Николаем Павловичем.

«Вижу государя императора, — вспоминал он впоследствии. — Мне понравилось мужество его. Я был очень близко от него, и даже не более шести шагов, имея при себе кинжал и пару пистолетов… Я очень жалел, что не могу ему быть полезен… Обратился к собранию 12-го числа, где было положено для пользы отечества убить государя. Но теперь я был возле него и совершенно покоен и судил, что попал не в свою компанию… Узнал, что полковник Стюрлер ранен, и одна мысль, что, может быть, несчастное имя мое причиною жестокой раны верного слуги государя и отечества, приводит меня в ужас… Орудия начали действовать… Я был вблизи оных, досадовал на распорядителей заговора, что, не имея понятия в военном деле, губят людей… А когда услышал, что изрублен обезоруженный офицер Московского (мятежного) полка, злоба овладела мною. Итак, хотя гнусное дело быть заговорщиком, но, если бы они не обманули меня числом войск и открыли видимую пользу отечества, я сдержал бы слово. Может быть, мы были бы разбиты большинством войск, но не так легко могли бы купить последнюю каплю крови моей… Когда заговорщики были прогнаны, я уехал домой, имея в душе большое волнение… Слышу беспрестанно разносящиеся слухи, что перевес на стороне заговора — и то радуюсь, то сожалею… Уважая государя, кипел к нему ужасным мщением, с часу на час усиливающимся по доходящим слухам, что рубят обезоруженных… Узнал, что артиллерия не присягала, и как будто досадовал, что она не идет на помощь (мятежникам), и опять довольствовался, что она покойна. Не знаю, откуда человек мой Иван Семенов слышал, что в 12 часов (опять) начнется дело… Ложась в постель, я приказал, если что будет, оседлать мне лошадь. Но вскоре живущий у нас в доме капитан Полянской уведомил, что все кончено».

Булатов так и не сумел разделить сердца, — и оно само разделилось, раскололось на двое. Два сердца — два Булатова: один за царя, другой за отечество. В этом была мука, но еще большая мука в том, что он не знал, где настоящий Булатов и где двойник. Или нет настоящего, а только два двойника, которые сцепились и душат друг друга?

«На другой день отправился в Главный штаб для присяги… Злоба моя к государю еще более увеличилась… Я вбежал в залу в ужасном смятении, протолкался вперед между народом. Читали манифест. Я слушал и дрожал. Подняли руки вверх, и я тоже. Присягают все, и я присягаю. Присяга кончена, все целуют слова Священного Писания и подходят ко кресту… И так вот главное мое преступление… Я подхожу к св. Евангелию, дрожа, целую священные слова оного и, поцеловав крест, приношу клятву отомстить государю за изрубленных моих товарищей. Я отшатнулся от креста, едва стоял на ногах и удивлялся, что никто меня не замечает. Всякий, взглянув на меня, мог смело сказать, что я злодей, и злодей такой, которого и свет не производил».

Вот один Булатов, а вот другой:

«С сими мыслями выхожу из штаба. Государь идет к войскам. В глазах моих он кажется очень хорош, милостив. Он мне поклонился и, казалось, улыбнулся. Неужели одни слухи могли ожесточить меня так против него?»

В эту минуту Булатов понял бы восклицание Аракчеева: «Что мне до отечества? Был бы жив государь!»

Два Булатова — два двойника; то один, то другой — сменяются, перемежаются, все чаще и чаще, как биения сердца в стремительном беге или мелькания раскачавшегося маятника.

Ему казалось, что он сходит с ума. Иногда находили на него минуты беспамятства.

После одной из таких минут очнулся он, «с самою черною душою», в Зимнем дворце, в государевых комнатах.

Великий князь Михаил Павлович подошел к нему.

— Что вам угодно? — спросил он Булатова с тою любезностью, с которой в этот день в Зимнем дворце встречали всех «подозрительных».

— Имею нужду говорить с государем, — ответил Булатов.

Он был страшен: больше чем когда-либо лицо его кривилось, как в кривом зеркале, и казалось, что две половины лица плохо склеены.

Великий князь понял, в чем дело, и пошел докладывать. Булатов остался на своем месте.

Кто-то закричал:

— Веревок!

Он побледнел: думал, что его хотят вязать. Хватился кинжала и пистолетов: их не было, — должно быть, где-то забыл. Злоба его удвоилась.

Но он ошибся: не его хотели вязать, а кого-то другого. Весь этот день хватали заговорщиков, водили во дворец, встречали с «любезностью» и тут же обыскивали, допрашивали, вязали веревками, набивали кандалы и отсылали в крепость.

Булатову велели идти к государю. Он вошел в дверь и увидел издали идущего к нему навстречу Николая Павловича.

До последней минуты не знал он, какой из двойников что скажет и сделает.

Но произошло то, чего он меньше всего ожидал.

— Я преступник… вели расстрелять… — начал он и вдруг остолбенел, почувствовал, что его обнимают, целуют. Долго не мог понять, что это; когда же наконец понял, что государь милует его, прощает, благодарит, называет своим «товарищем», ужас охватил его, больше всех прежних ужасов. Он почти лишился чувств в объятиях государя…

Очнулся опять уже в крепости.

Знал, что умрет; сам себя осудил на смерть: нельзя человеку жить, испытав то, что он испытал; но был спокоен и счастлив: умереть «за царя и отечество».

Исчезли двойники проклятые. Сердце его, простое и прямое, как шпага солдата, сломалось надвое; но царская милость расплавила его, как молния плавит железо, и спаяла куски. Опять одно сердце, чтобы любить одно: царя и отечество.

«Народ, как несправедлива молва твоя! Какого вы хотите иметь еще государя? А ты, Рылеев, взгляни, чем я жертвовал для пользы отечества, которую ты не открыл мне… Куда ты вел душу мою? В вечное мучение… Но царь искупил ее… Боже, благодарю тебя!» — молился он и плакал от счастья.

Что милость царская как милость Божья — не сомневался. Уж если такого злодея, как он, царь помиловал, то как же не помилует и всех остальных «невинных преступников»? Преступники, потому что восстали на царя; невинны, потому что восстали для «пользы отечества», сами не зная, что делают.

«Чувствую биение ангельского сердца его, и можно ли думать, чтобы государь, оказывающий милости ужаснейшим злодеям, не захотел любви народной себе и блага отечеству?.. Нет сомнения, что он сделает все… Но от кого узнает он, что нужно народу?»

От него же, от Булатова. Он поклялся довести до царя «ропот народа», сказать ему всю правду, не щадя ни его самого, ни любимцев его и никого на свете.

Обо всем этом писал он великому князю Михаилу Павловичу бесконечные письма.

На одном из таких писем государь сделал собственноручную надпись карандашом: «Дозволить ему писать, лгать и врать по воле его».

Велико было удивление Булатова, когда повели его к допросу и он узнал, что его будут судить. Не самим ли царем он помилован? Какой же суд на царскую милость?

— Я виноват, но более ни слова не скажу, — отвечал он судьям все одно и то же, а потом и совсем замолчал.

Ждал ответа от царя — ответа не было. Он не мог понять, что это значит. Если бы знал, что те пятеро, которым суждена была виселица, тоже прощены, то понял бы.

Опять черные мысли стали находить на него: неужели он ошибся? Прощен, но не помилован; или помилован, но не понят и презрен? Опять сердце, по тому же месту, еще не зажившему, ломалось надвое. Только что из ада — и снова в ад.

Наконец не выдержал, потребовал ответа: