Съезд постановил: «Ходатайствовать пред св. синодом об обращении к чадам православной церкви с увещательным посланием, дабы православные люди не принимали никакого участия в чествовании еретика и хулителя догматов веры. Просить св. синод сделать распоряжение о том, чтобы в городах, где предполагается особо торжественное чествование Толстого, в воскресный день, предшествующий 28 августа, после литургии, был отслужен молебен, по чину о вразумлении заблудших, перед которым прочесть увещательное послание св. синода».
Кто-то из «литературных мерзавцев», как выражается архиепископ Антоний, усомнился, впущено ли это ходатайство «духом любви Христовой».
«Колоссальной нелепостью, — отвечает „Колокол“, — является обвинение в нарушении духа Христовой любви отношением к чествованию графа Л. Толстого. Для Церкви Христовой „несть иудей, еллин, раб и свобод“. Для нее не должно быть ни графа, ни простеца, ни гения, ни „препростого“ умом; для нее есть только христианин, и только с этой точки зрения она и может судить графа Толстого. То, что он великий романист, что он пользуется всемирною славою, — это в область суждения церкви не входит, она знает лишь, что он, как и злейшие еретики, отвергает божество Господа Иисуса Христа, отвергает искупление, богохульно ругается над таинством св. Евхаристии, — а отсюда ясно, что члены православной церкви участвовать в чествовании врага Церкви Христовой не могут. Кажется, это настолько ясно, что не требует решительно никаких доказательств».
Чего же яснее? Дважды два четыре, или счет мелочной лавочки. Надо быть справедливым: в чем другом, а в той огненной буре, в том священном безумии, которые пусть грозят иногда фанатизмом, изуверством, но без которых все-таки нет религии, нашу современную христианскую «миссию» заподозрить нельзя. Ибо дважды два четыре, или счет мелочной лавочки, — ведь это еще не религия, а только начальная арифметика, мертвый звук мертвых костяшек; во всяком случае, этим гор не сдвинешь.
Без всякой иронии хочется иногда воскликнуть: побольше бы им изуверства, что ли! Хоть в изуверстве, может быть, отразились бы искаженные черты той великой веры, которая была же когда-то и у христиан, за которую и они шли на муку и смерть. Ну, а за дважды два четыре и счет мелочной лавочки не пойдешь на муку сам — разве только других замучаешь. Да, хотя бы изуверская, но все-таки подлинная ревность помогла бы нам отличить, наконец, современных «апостолов» от синодальных и полицейских чиновников. А то какие мы ни на есть «литературные мерзавцы», но и нам иногда смотреть тошно, как самый огромный из вулканов превращают в какую-то безопасно коптящую курилку, самое пьяное, играющее из вин — в какую-то выдохшую зельтерскую воду.
Но в том-то и горе, что подлинной ревности в предстоящем церковном «антиюбилее» Л. Толстого нет ни капельки.
В самом деле, представьте себе, что праздник такого писателя, как Л. Толстой, происходит не в «богоносной» России, а где-нибудь в «безбожной» Франции. Если бы там, где совершилось отделение церкви от государства, на этом всенародном и всемирном торжестве раздался обличающий голос церкви, то, может быть, он вызвал бы бурю негодования, обвинения в изуверской ревности, но никто не усомнился бы в правдивости этого голоса. Тут в борьбе двух идей победа одной из них определилась бы не внешним воздействием, а внутренней силой самой идеи.
Не то у нас, в России, где независимо от церкви, по распоряжению светских властей признан юбилей Толстого «нежелательным». Убедимся ли мы или не убедимся синодальным увещанием, ничто от этого не изменится. Губернаторские циркуляры делают это увещание излишнею роскошью. К чему убеждение, когда есть принуждение? К чему слово, когда есть сила?
Да и чего, собственно, можно достигнуть подобными увещаниями? В лучшем случае — недоумения, в худшем — то же беспросветное религиозное невежество, которое в лице «иоаннитов» объявило о. Иоанна Кронштадтского «Христом», объявит Толстого «антихристом», и раздастся вопль: «Бей Толстого! Бей антихриста!» И пусть даже все обойдется благополучно, пусть и на этот раз мечта о «намыленной веревке» не исполнится, но все-таки повеет в воздухе этим ужасом — и кому будет польза?
Толстой отлучен от церкви как «еретик», а Толстой как великий писатель «в область суждений церкви не входит», потому что «для церкви не должно быть гения». Справедливо ли? Справедливо. Благодатно ли? Нет, не благодатно. Ведь именно там, где справедливость кончается, — благодать начинается; благодать есть то, что сверх закона, сверх справедливости; а где только закон, там еще нет благодати, нет христианства, потому что христианство есть религия не закона, а благодати. По закону мы все осуждены, по благодати оправданы Credo quia absurdum.[30] Благодатно потому, что беззаконно, — вот о чем забыли наши церковные позитивисты, ибо воистину нет позитивистов более позитивных, чем те, кто в церкви.
«Для церкви не должно быть гения»? Но что такое гений, как не дар Божий. Пусть носитель этого дара исказил его, употребил во зло, гений все же остается гением, и то, что в нем от Бога, остается Божиим: казалось бы, в таком искаженном гении тем более надлежало церкви отделить добро от зла, истину от лжи, пшеницу от плевел. А сжигать плевелы вместе с пшеницей, выбрасывать гения, как никуда не годную ветошь — хоть вы, мол, и гений, да нам наплевать, Бог дал, черт взял, — ежели это сообразно с человеческой справедливостью, то благодати Божией противно.
И почему бы не сделать того же, что делают с гением Л. Толстого, со всеми прочими мировыми гениями? Почему бы не решить на том же основании, как о Л. Толстом, что вся литература, искусство, наука, общественность — вся культура — «в область суждений церкви не входит» и что все то надо вымести помелом, как сор. Но ведь ежели это действительно так, то правы злейшие враги христианства, подлинные «антихристы», которые утверждают, что принять Христа нельзя иначе, как прокляв мир, и принять мир иначе, как прокляв Христа.
Религиозного учения Л. Толстого я не разделяю; христианские догматы считаю истиной. Но вместе с тем полагаю, что не все христианство в догматах. Христианство больше, чем догматы. Да и существо самого догмата открывается не столько ведению, сколько деланию. Можно ведать не делая и делать не ведая.
Л. Толстой делает не ведая. Христа Сына Божиего не ведает, но делает то, чего нельзя делать, или хочет того, чего нельзя хотеть, если Христос не Сын Божий. Не верит, но любит; умом отрицает, сердцем утверждает.
В моем исследовании «Л. Толстой и Достоевский»[31] я старался показать, что религиозное сознание Л. Толстого скорее буддийское, чем христианское, и что в художественном творчестве он «великий язычник», в самом глубоком религиозном смысле этого слова. Но религиозное язычество есть не что иное, как непросветленное, несознанное христианство, непройденный путь ко Христу, откровение Отца, которое предшествует откровению Сына, Ветхий Завет, как чаяние Нового; религиозное язычество на своих предельных высших точках есть «христианство до Христа». В этом-то смысле великие учители церкви — Юстин Философ и Климент Александрийский — видели в эллинской красоте и мудрости «восходящую к нему лестницу», «Пропилеи к христианству». В этом же смысле Павел указал афинянам на жертвенник Неведомому Богу, и «поклонение волхвов» есть поклонение Христу дохристианских веков. Но того же, что о древнем, нельзя ли сказать и о новом язычестве? Не относится ли это новое язычество к вечному христианству, как остальная темная часть лунного диска к светлому серпу во время затмения: затмение кончается, серп растет, и темная часть светлеет, — язычество становится христианством. Именно сейчас в России больше, чем где-либо, таких христиан-язычников, людей, лица Христова еще не видящих, но уже за край одежды его ухватившихся. И не обратит ли к ним лица своего, оттолкнет ли их он, сказавший: приходящего ко Мне не изгоню.