II. АВГУСТИН

I

«Голос мой умолкает, и слова мои заглушаются рыданиями…

Город, победитель мира, побежден; столица Римской империи опустошена пламенем, и граждане ее бегут во все концы мира». — «Светоч мира погас, и, в одном павшем городе, погиб весь человеческий род», — пишет св. Иероним из Вифлеема в 410 году, при первом известии о взятии Рима варварскими полчищами Алариха.[97]

Плачет, почти без слов, на одном конце христианского мира, в Азии, у колыбели Христа, в Вифлееме, один из двух великих учителей Церкви, а на другом конце, в Африке, в городе Гиппоне, у Средиземного моря, колыбели христианства, другой великий учитель, в те же дни, при том же известии, не плачет, или не хочет плакать: «Слишком скорбеть не будем о погибших (в Риме), ибо радуются ныне души их, на небе, что избавились, наконец, от всех бедствий земных». — «Да и так ли уж трудно великому сердцу сохранить спокойствие, видя, как рушатся камни, падают бревна, и умирают смертные?»[98]

Но это спокойствие, кажется, только наружное, — ответ закоренелым язычникам, хорошо помнящим недавние дни Юлиана Отступника и, может быть, тут же, в Гиппонской базилике, в толпе Августиновых слушателей, шепчущих злорадно: «Уж лучше бы он о Риме молчал! О sui taceat de Roma!.. Все эти бедствия миновали бы нас, если бы все еще приносились жертвы богам».[99] Кажется, это спокойствие есть разумный ответ не только язычникам, но и малодушным христианам, слишком поверившим безумному горю св. Иеронима: «Весь род человеческий погиб в одном городе». Знает, может быть, и Августин, что значит для мира падение Рима, и слезы его, остановившиеся в горле, может быть, горячее пролитых слез Иеронима.

«Пал, пал Вавилон, Великая Блудница!» — «Возрадуемся и возвеселимся!» — этого, во всяком случае, уже не повторил бы, с тайновидцем Патмоса, ни тот, ни другой; «будем молиться, да приидет Господь и разрушит мир», — не повторили бы они, и с Оригеном, этого::[100] надо еще миру долго быть, — это они уже поняли оба, и оба, вероятно, согласились бы с Павлом: «Ныне вы знаете, что не допускает открыться ему (Антихристу)… ибо тайна беззакония уже совершается; но не совершится, доколе удерживающий, ho katechon, не будет взят от среды» (II Фее. 2, 6–7). Этот неназванный, таинственный, «Удерживающий», — по обычному толкованию, не кто иной, как миродержавный, некогда языческий, а ныне христианский, Рим. Вот почему конец Рима для обоих есть первый шаг к кончине мира.

II

Знает Августин, — знаем и мы сейчас, что значит родиться если не в конце мира, то в конце одного из миров, — в щели Истории, между двумя веками-зонами, двумя жерновами мелющими, — между тем, что еще не умерло, и тем, что еще не родилось, — двумя кругами той восходящей или нисходящей лестницы, которую мы называем «мировым развитием», «эволюцией»; что значит родиться перед «Нашествием варваров». Этим-то Августин и близок нам, ближе, может быть, всех святых, после Павла, жившего и умершего в еще более тесной щели между веками-зонами, перед еще более грозным Концом.[101]

III

Близок нам Августин и другою мукою: он — такой же и тем же на смерть раненый или ранивший себя, как мы. «Вера, ищущая разума», по слову св. Фомы Аквинского, «противоположного близнеца» его и продолжателя, — вот общая рана, его и наша.[102]

«Я не верил бы, если бы не думал (разумом не понимал), что надо верить», — скажет Фома Аквинский, и Августин мог бы сказать.[103]

Поняли оба, или думают, что поняли, почему Господь не сказал: «истину почувствуете», а сказал: «познаете истину». Вера для них обоих есть пережитая сердцем истина разума. «Вера ни в чем не может противоречить разуму», — думает Фома, и Августин думает так же.[104]

Но вот, ранен; боль от раны чувствует всегда, но долго не знает, чем ранен, а когда наконец узнает — им же самим отточенным, но не им направленным против веры лезвием разума, то ужаснется так, что никому об этом не скажет, даже себе; но по тому, как он об этом молчит, или чтó говорит около этого, можно догадаться, что это именно так.

Веру найти «ищущим разумом», разрешить между ними все противоречия кажется ему сначала легко. «Сделай, Отец, чтоб я Тебя искал»; не говорит: «нашел», потому что не сомневается, что разум найдет веру. «Я мог бы скорее усомниться в том, что я есмь, нежели в том, что истина (в Боге) постигаема разумом». Этим начинаются все его поиски веры и этим кончаются: «Пойми, чтобы верить, и верь, чтобы понять».[105]

«Разум крепко люби», — завещает он молодому другу и ученику. «Отроки мы были разумнейшие, intelligentissimi, удивительные первопричин искатели», — вспоминает с умилением свою собственную языческую молодость. «Бог не может ненавидеть разум, который дарует нам, вместе с жизнью, и который так возвышает нас над животными».[106]

Бог — в человеческом разуме, и разум — в Боге: этот религиозный опыт начал Павел, продолжает Августин и кончит Фома Аквинский.

«Я хотел иметь такую же уверенность в невидимом, как в том, что 7 + 3 = 10». «Будем считать, calculentus», — могли бы сказать св. Августин и св. Фома, вместе с Лейбницем, — «будем считать», чтобы верить. Что это невозможно, Августин скоро или нескоро поймет, но что-то останется в нем навсегда от этой веры в божественность человеческого разума. «Бог воплотился в человеке… Этого одного достаточно, чтобы опрокинуть всю гордыню ума», — это помнит он или только знает, что надо бы помнить всегда, но слишком часто забывает. «В наши дни старушки знают о Боге больше всех древних философов», — это также хотел бы всегда помнить, но часто забывает Фома Аквинский.[107]

«Странно! — удивляется Августин, уже святой или „святеющий“, в письме к другу своей языческой юности, — странно! даже в минуты самой пламенной веры я не могу не рассуждать».[108]

В этом глубочайшем признании — он весь — первый «Св. Умственник», или, говоря нашим плоским и недостаточным, но для всех понятным, словом, «Св. Интеллигент»; первый, и уже крайний «интеллигент» — св. Августин, а второй, еще более крайний, — св. Фома Аквинский.

«Странно» — в этом удивлении — еще не рана, а только царапина, но уже от того самого слишком остро отточенного и прямо в сердце направленного лезвия разума. Пламенную нежность — не только любовь, но и детскую, женскую нежность к Богу — соединяет Августин с ледяной, беспощадной диалектикой, сначала безболезненно, бесстрастно, а потом все с большим страхом и болью.

IV

«Правду сказал Пифагор: мудрым быть сверхчеловечески трудно», — это он поймет наконец и устрашится.[109] «Быть мудрым» — значит для него согласовать веру с разумом. Но ищущий разум, прежде чем найти Бога в себе, находит в мире зло.

«Я искал мучительно, откуда зло… и не было исхода, et nоn erat exitus», — это говорит он о начале жизни своей и мог бы сказать о всей жизни. «Вера ни в чем не противоречит разуму». Что же значит «безумие Креста»? Если такого мира, где Отцу не надо было бы жертвовать Сыном за мир, Бог создать не мог, то Он не всемогущ, а если не хотел, — то не всеблаг. Этого, с такою ясностью, Августин не скажет никогда, но по тому, что он говорит, опять-таки около этого, или как об этом молчит, можно догадаться, что он об этом думает или, по крайней мере, это чувствует всегда. Понял, наконец, или почувствовал, что разум для веры может быть тем же, чем нож — для сердца или крест — для распятого.

вернуться

97

Hieronim. Epist. 128. IV. Hieronim. In Ezech. Prolog. B Церкви Восточной Иероним, так же как Августин, не «святые», а только «блаженные». В Церкви же, может быть, не только Западной, католической, настоящей, но и будущей, Кафолической, Вселенской, оба — святые.

вернуться

98

August. Sermo de Urbis excidio VI. (Всюду в дальнейших ссылках на творения св. Августина имя его, для краткости, выпущено.)

вернуться

99

Sermo. 105, 12. — Quodvuldt. De tempore barbarico. — Pierre Champagne de Labriolle. Histoire de la littérature latine chrétienne. Paris: Société d'édition «Les belles lettres», 1920. P. 522.

вернуться

100

Oremus ut veniat (Dominus) et destruat mundum. — Origen. In Jes., nov. homel. VI. 4.

вернуться

101

Может быть, больше всего отдаляет от нас Августина его многословная риторика. «Ритор в язычестве», — это понятно и выносимо, но в христианстве трудно вынести, по крайней мере нам, с нашим деловым отвращением к пустословию, особенно к религии: тут, кажется, в нас, грешных, многим Святым неизвестное движение Духа во времени. «Делай!» — говорит Иисус Павлу, на пути в Дамаск; «читай!» — говорит Августину «Глас Божий» (tolle — lege! Возьми — читай!). Павел прежде всего — «делатель»; Августин — «читатель» и уже потом «делатель». Вечный «книжник», «многописец». Одиннадцать огромных фолиантов Бенедиктинского издания, 80 дошедших до нас книг, составляют лишь третью часть всех «Творений Св. Августина». Он и сам признается, что одержим «похотью слов», libido verborum. «Лавочником слов», venditor verborum, сам называет себя (Confess. IX. 5. 1). Тридцать лет «торговал болтовней», loquacitatem… vendebam (Confess. IV. 2. 1), в Тагасте, Карфагене, Риме, Милане, и это не прошло ему даром: «ритор», не только в язычестве, но и в христианстве, — спорщик, диалектик, первый схоластик средних веков, «новый Цицерон», «бог красноречия» (Sekund. Epist. ad August. III). О, конечно, не только это, но и это! Даже в лучших книгах Августина, в «Исповеди» и в «Граде Божием», — целые, для нас непроходимые, Сахары слов. Он это и сам сознает: «Веру я опустошал пустословием жалким и неистовым» fidem… misserima et furiosissima loquacitate vestabaram (De dono persever. II. 55). Да, «Сахары слов», но в них — оазисы, такие райские, что стоит пройти пустыню. Чувствуется иногда и сквозь риторику, что св. Августин — последний великий латинский поэт, — может быть, единственный уцелевший мост между Виргилием и Данте. «Я почти всегда недоволен тем, что говорю… и страдаю оттого, что слова мои не выражают чувства. Как бы я хотел сказать другим все, что испытываю! Мысли иногда пронзают душу мою, как молнии, но слова холодны, медленны и длинны» (De cathis. in rudib. III. 4). Это мог сказать только великий поэт. «Длинные, холодные», серо-свинцовые тучи слов, и вдруг такие молнии, как эти: Знаешь только то, что делаешь, и тем больше знаешь, чем больше делаешь (Regis Jolivet. Saint Augustin et le néo-platonisme chretien. Paris: Denoël et Steele (1932). P. 160).

Люби и делай, что хочешь (In epist. loan. VII. 8).

Любить не себя, а Бога — значит любить себя (Tract, in loan. 123, 5).

Только Тебя узнав, Господи, себя узнаю. Noverim me, noverim Те (Soliloq. II. 1).

Я заблуждаюсь, значит я есмь (De civit. Dei. XI. 26, 7. — De Trinit. X. 14).

Прав Паскаль: cogito, ergo sum, найдено за тринадцать веков до Декарта. Перед этой чудесной, в самом деле, «молнийной» краткостью, Юлий Цезарь и Тацит кажутся «длинными». Есть у Августина и целые страницы, где обнажение души человеческой, ее «живые рассечения» напоминают лучшие страницы Толстого и Достоевского; есть «монологи», soliloqia, большей глубины и силы, чем гамлетовское «быть или не быть?». Но и мертвые, как будто, «цветы красноречия» напоминают у него иногда, волшебною прелестью, искрящиеся лунным огнем, на оконных стеклах, цветы мороза. Вспомним также, прежде, чем судить Августина-ритора, что и риторика иногда бывает искренней: под сложностью как будто лживых слов может быть простое и правдивое чувство. Вспомним, что и актер, играющий на сцене, умирает иногда настоящей смертью: кажется, «ритор» Августин — такой, нечаянно или нарочно, чем-то смертельно ранивший себя, актер. Чем же он ранил себя? В этом, конечно, весь вопрос.

вернуться

102

Fides quaerens intellectum. — Antonin Gilbert Sertillanges. Saint Thomas d'Aquin. (Paris): E. Flammarion (1931). P. 54.

вернуться

103

Edgar de Bruyne. S. Thomas d'Aquin: le milieu, l'homme, la vision du monde. Paris: G. Beauchesne, 1928. P. 65.

вернуться

104

Sertillanges. 60.

вернуться

105

Soliloq. I. 5. Confess. VII. 10. Sermo. 43. — In Psalm. 118. — Sermo. 18.

вернуться

106

Epist. 120, ad Consent. De utilit. credendi. XIII. Pierre Guilloux. L'âme de St. Augustin. Paris: J. de Gigord (1921). P. 365.

вернуться

107

Confess. VI. 3. Giovanni Papini. Saint Augustin; tr. de l'italien par Paul-Henri Michel. Paris: Librarie Plon (1930). P. 144. Sertillanges. 60.

вернуться

108

Epist. 4. 2.

вернуться

109

De Trinitate. XIV. 2.