«Всею душою хотела я спастись и больше ни о чем не думала… Но когда выходила из отчего дома, мне было так тяжело, что, кажется, и в смертный час тяжелее не будет. Точно все кости ломались в теле моем… потому что не было у меня такой любви к Богу, чтобы победить мою любовь к отцу и прочим близким моим», а может быть, и к жениху: если так, то, в эту минуту, земной жених был ей дороже Небесного. «Я делала над собой бесконечное насилие… но знал о том один только Бог, потому что снаружи я казалась невозмутимо спокойной и мужественной».
После года монастырской жизни она опять заболела так, что эта вторая болезнь была тяжелее первой. Но, кажется, главная причина болезни была не в теле, как думает сама Тереза, а в душе, — в том «бесконечном над собой насилии», которое сделала она, уходя из дома, и продолжала делать в монастыре. Взяв ее оттуда, отец отвез ее в соседний городок Бечедас, где были знаменитые врачи, искусные будто бы в лечении таких болезней. Но они едва не залечили ее до смерти. Спас только отец, который, вырвав ее из рук их, перевез опять домой.
Дня четыре пролежала она без памяти, так что ее уже причастили и читали над ней отходную, а когда приходила она ненадолго в себя, то чувствовала на веках своих капли воска, падавшие со свечей, которые подносили к лицу ее, чтобы увидеть, не умерла ли она. Вырытая для нее могила на монастырском кладбище ожидала ее в течение полутора суток, и монахини уже служили по ней заупокойные обедни. Многие, думая, что она умерла, хотели положить ее в гроб. Но снова спас отец, не дав похоронить ее заживо: ухо прикладывая к сердцу ее, он один слышал, как оно все еще бьется.
Только на пятый день очнулась она, и когда заговорила, то первые слова ее были жалобой, что «ее вернули к жизни оттуда, куда она уже уходила и где ей было так хорошо».
Только что ей стало легче, пожелала она вернуться в обитель, и ее перенесли туда на руках. «Приняли здесь живую, ту, которую ожидали мертвой, но у этого живого тела вид был такой, что и мертвое казалось бы менее жалким».
Очень медленно шло выздоровление; около трех лет чувствовала она себя такою слабою, что могла только ползать на руках.
8
Трудно понять по слишком неточным иногда воспоминаниям Терезы (сколько ей было лет, когда мать ее умерла, она не помнит: думает, двенадцать, и ошибается; не помнит и в каком году постриглась), трудно понять, во время ли первой болезни, или второй, сблизилась она с духовником своим, ученым и умным доминиканцем, молодым человеком из богатого и знатного рода, о. Винченцио Бароне. «Часто и подолгу мы беседовали с ним наедине… и, побуждаемый доверием, которое я внушала ему, он открыл мне душу свою и признался, что в течение семи лет находился в прелюбодейной связи с одной женщиной… В городе об этом знали все, но никто не смел его обличить». Женщина эта, желая его соблазнить, повесила ему на шею, должно быть с колдовским заклинанием, «маленького идола», — может быть, вырытое из земли изваяние древнего бога или богини любви, Афродиты или Эроса, — и только что она это сделала, как его обуяла к ней лютая страсть.
«Жалость к нему пробудило во мне это признание, потому что он так полюбил меня, что и мне был дорог, — вспоминает Тереза. — Большею частью я говорила с ним о Боге, и слова мои были ему полезны, но, кажется, сильнее слов была его любовь ко мне… Чтобы сделать мне удовольствие, отдал он мне изваяние, и я кинула его в реку. Только что он снял его с шеи, так точно пробудился от глубокого сна, — увидел свой грех… ужаснулся и порвал навсегда роковую цепь… Не было в чувстве его ко мне ничего порочного, но, кажется, все же могла бы и совершеннее быть чистота этого чувства, так что, если бы не присутствовала в нас постоянная мысль о Боге, мы были бы в большой опасности… Я, впрочем, не сомневалась, что горячие молитвы мои спасли его от вечной гибели и что небо открыть пожелал ему Господь через меня». Чтобы спасти его, кинула она ему любовь свою, как упавшему в колодезь кидают веревку, чтобы он мог по ней вылезти.
Этот маленький, полусвятой, полугрешный роман юной монахини с духовником ее кидает глубокий и неожиданный свет на всю утаенную жизнь св. Терезы, подтверждая возможную догадку об ее любовной трагедии с тем неизвестным, от которого еще в монастырской школе получила она любовные письма, «не без помощи диавола».
9
Трудно также понять по воспоминаниям Терезы, когда и как началось у нее последнее искушение, длившееся те двадцать лет, в которые была она, или ей казалось, что была, на волосок от гибели.
Женская обитель Благовещения, Encarnación, где она провела эти двадцать лет, находилась в прекрасной долине к северу от гор Авилы. В очень большом саду, окружавшем обитель, стены вековых кипарисов и лавров кидали, и в полдень, черную, как уголь, почти ночную тень, и веяло от них зловещим благоуханием, точно погребальным ладаном. Скрытыми подземными водами питались глубокие мхи с родниками, холодными, как только что растаявший снег, и беззвучными, точно немевшими от грусти, как и все в этом очарованном саду. Кое-где из щели скал медленно сочились и падали светлые капли, но глубокие мхи заглушали их падение, и капли были безмолвны, как слезы немой любви. Тут же, над лугами дико растущих нарциссов, маргариток и лилий, порхало множество бабочек, но не пестрых, а черных. И луч бледного солнца, с трудом проходя сквозь лавровую и кипарисовую чащу, делался бледным, почти лунным, как будто проникал сквозь черную ткань или дым похоронных факелов.
Инокини Благовещения, большей частью молодые девушки из богатых и знатных семейств, жили в свое удовольствие: наряжались, как придворные дамы; «носили золотые ожерелья, запястья, серьги и кольца, забывая, что умерли для мира, что монастырь есть могила и что драгоценности не пристали покойникам», вспоминает очевидец. Кельи были обширные и светлые, с особой для каждой монахини часовней. Гости, приходившие к ним в роскошные и уютные приемные, locutarios, беседовали с ними хотя и сквозь решетку, но свободно и весело, как в великосветских гостиных, и делали им подарки — драгоценные благовония, пряности, невиданные плоды, привозимые из новооткрытой Западной Индии; передавались и любовные записочки. А в лунные летние ночи молодые кабаллеро в широких черных плащах и черных полумасках играли на гитарах и пели серенады под окнами келий.
«Я бы посоветовала родителям, мало думающим о вечном спасении дочерей своих и отдающим их в монастыри, где все эти мирские соблазны терпятся, подумать, по крайней мере, о семейной чести своей и выдавать их лучше замуж… потому что их дурное поведение в миру открыто, а в монастырях тайно, — скажет Тереза, вспоминая эти годы жизни своей. — Бедные девушки! Молодость, чувственность и прочие соблазны диавола вовлекают их в совершенно мирскую жизнь». То же происходит и с ней самой: «Так, от рассеяния к рассеянию, от суеты к суете, от греха ко греху, я дошла наконец до того, что мне было стыдно обращаться к Богу с молитвой: я чувствовала себя такой недостойной, что под предлогом смирения боялась молиться». «Около двадцати лет прожила она в великой сухости и никогда не желала ничего большего, потому что была так убеждена в низости своей, что считала себя недостойной возноситься душою к Богу», — вспоминает о себе Тереза в третьем лице. «Впрочем, снаружи поведение мое казалось безгрешным: я никогда не шепталась с гостями потихоньку сквозь щели монастырской ограды, или поверх ее, или в ночной темноте… потому что подвергать опасности честь обители мне казалось преступным. Но все-таки чрезмерная свобода, которой пользовались монахини, при слабости моей, могла бы довести меня до ада… если бы сам Господь меня от этого не спас». «Совесть обличала меня, а духовники оправдывали: так, один из них, когда я призналась ему в моих угрызениях, сказал мне, что если бы я достигла и высшей степени созерцания, то беседы мои (с приходившими в обитель гостями) не могли бы мне повредить… Бедная душа моя! Когда я вспоминаю, как она лишена была всякой помощи, свободно предаваясь развлечениям и удовольствиям, которые считались дозволенными, — я не могу себя не пожалеть».