Изменить стиль страницы

Растратчики знали мою историю — в тюрьме все обо всех знают — и жалели меня, как в деревнях жалеют дурачков. Так прямо и говорили: большой пост занимал человек, жену ему начальник отдавал, тут только и гужеваться. А он на мокруху пошел, идиот!

В дни свиданий к ним приходили женщины, с которыми они прокучивали казенные деньги, передавали увесистые посылки с продовольствием, и они по-братски делились со мной. И я порядком изумился, когда однажды надзиратель выкрикнул мою фамилию.

Это были Левины. Они стояли за стеклом, почему-то в темной одежде, как на похоронах, и с упрямо-независимым видом оглядывались вокруг, готовые, чуть что, дать отпор, хотя никто не обращал на них внимания. Увидев меня, Гриша не удержался и вытаращил добрые близорукие глаза, а Женя заплакала. Я и сам знал, что вид у меня непрезентабельный — костюм помят, волосы острижены, виски обсыпаны сединой.

— Ну, ну, Женечка, не надо, — сказал я, стараясь, чтобы голос не срывался. — Не так все это страшно. Очень рад, что пришли.

Но она долго не могла успокоиться, то и дело поднося платок к покрасневшим глазам.

— Юрий Дмитриевич, сотрудники просили передать тебе привет, — неловко сказал Гриша, явно не зная, о чем говорить. Очевидно, у них был отработан целый план по дороге, но он, разумеется, все перепутал и начал не с того. Я понял это по тому, как Женя на него взглянула.

— Спасибо, — сказал я. — Как там у нас, пятилетку утвердили на коллегии?

— Утвердили, утвердили, — радостно затараторил он. — Почти один к одному прошло. Так, мелкие добавления внесли. Правда, никто не знает, что от нее останется: теперь ведь новое планирование будет, от предприятий, но пока у нас все по-старому. И в отделе все по-старому, только Иван Афиногенович ушел на пенсию.

Этого не следовало говорить. Женя двинула его кулаком под ребра, но было поздно.

— Иван Афиногенович?! — изумился я. — Чего это он вдруг? А-а, понимаю, понимаю… Испугался старик. Как же так, ручался за мою порядочность следственным работникам — и на тебе!

— Ну что вы, что вы, Юрий Дмитриевич, совсем не так, заговорила Женя, через силу улыбаясь. — Знаете, что он сказал, прощаясь? Ну, выпили, конечно, за закрытыми дверьми, как полагается, старик раскраснелся и выдал речь. Если уж, говорит, такие люди, как товарищ Корнев, вынуждены прибегать к подобным мерам, значит, я так ничего и не понял в этом мире. И просил передать, что, несмотря ни на что, по-прежнему глубоко уважает вас. Честное слово!

— Спасибо! — Я проглотил горячий комок. — Женя не лгала, а значит… Значит, все было не напрасно.

— Юрий Дмитриевич! — Женя придвинулась вплотную к стеклу. — Мы никогда не забудем, что вы для нас сделали. Будем посылать вам посылки. Мы и сейчас принесли кое-что: теплые вещи, покушать… А когда вернетесь, обязательно к нам. В лепешку расшибемся, а поможем.

— Спасибо, Женечка! — Я весь обмяк, так был растроган. Только боюсь, вам тогда будет не до меня: детишки пойдут один за одним…

Ого, как она покраснела! Угадал, честное слово, угадал: наверняка начало положено.

Когда меня уводили, они махали руками, как на вокзале. А я шел в камеру и улыбался. Не так, как улыбаются в тюрьме: с угрозой или наоборот, рабски, льстиво — я улыбался, как человек, выбравшийся к заре из подземелья. Жизнь идет! Жизнь идет, расшвыривая все наносное, устаревшее, отжившее, ненужные условности, искусственно привитые взгляды, смешную допотопную мораль — и к убийце приходят с благодарностью, честные люди к честному человеку. Век обгоняет время, нервный век, интересный век, самый интересный для будущих историков. Век, который стал водоразделом для человечества, создал новую породу людей, и кто знает, не от него ли потомки начнут вести летосчисление…

Почему-то эта мысль о потомках и будущих историках гвоздем засела в голове, и я не сразу уяснил смысл слов, летевших из динамиков, установленных через равные промежутки в коридоре.

«Ряд министров, стремясь сохранить ключевые позиции в своих отраслях, вступили на неверный путь организованной оппозиции перестройке. В связи с этим принято решение о коренном изменении структуры управления народным хозяйством…»

Меня вели по коридору, и слова летели навстречу, нарастая, как каменная лавина. И затихали за моей спиной обессиленные, отдав страшную информацию. А навстречу уже летела другая лавина, еще более грозная.

«…Учитывая тяжесть содеянного, к уголовной ответственности привлекаются бывшие министры, другие руководители различных рангов…»

Среди прочих фамилий была названа и фамилия Теребенько.

И наконец последний лавинный залп.

«…В связи с тем, что организатор и руководитель оппозиции, бывший начальник всесоюзного производственного объединения Гудимов умер, уголовное дело в отношении него прекратить».

Черт побери, так зачем же я… Дурак, куда ты полез. Тоже мне, защитник перестройки! Помог Гудимову уйти от процесса… Но странное дело: ругая себя, я ничуть не жалел о содеянном.

А через несколько дней меня вызвали вновь. Пришла Таня. Вот когда я испугался, даже коленки затряслись.

— Здравствуй, — сказала она и замолчала. Я тоже молчал, не зная, что сказать женщине, мужа которой я убил.

— Как тебя здесь кормят? — спросила она наконец.

Я пожал плечами. Дамский вопрос! Как кормят в тюрьме…

— Пирожные ему здесь дают и какаву с молоком, — захихикал дежурный надзиратель Ерофеич, поганый старик, считавший заключенных врагами народа, из-за которых мы никак не можем прийти к светлому будущему. Зэки платили ему дикой злобой.

— Заткнись, легавый! — заорал я, легко переходя на блатной жаргон. — Твое дело следить, чтобы мне бомбу не передали, а в разговоры не суйся.

— Но, но, ты посмирнее, убивец, а то враз свиданки лишу, — ощерился он.

— Оставь его, — взмолилась Таня, — и так времени мало. Мне устроили прекрасного адвоката, из тех, к кому очередь. Он уверяет, что больше восьми лет не дадут. Это уж при очень сильном давлении на судью. А так, может, и на шесть удастся вытянуть: явка с повинной и смягчающие обстоятельства. Оказывается, Гудимов был…

— Знаю. Я слушал радио.

— Я тоже пойду свидетельницей, — помолчав, сказала она.

— Зачем? Ты еще зачем?

— Так надо. — Она упрямо сдвинула брови. — Обязательно пиши мне оттуда. Слышишь?

— Восемь лет! — Я впервые осознал эту пропасть, перерезавшую мою жизнь. — Мне будет сорок четыре.

— А мне сорок три, — с вызовом сказала она. — Старуха, да?

— Ты же знаешь… — в смятении пробормотал я.

— Знаю, все знаю! Но ведь, — в глазах ее клинком блеснула холодная ненависть, — надо уважать последнюю волю покойного. И кстати, в эти годы еще рожают…

Будто стены обрушились вокруг нас и над развалинами встало солнце, Борис, Борис, как ты просчитался, — робот, на тридцать лет отставший от жизни!

— Одна минута до конца свидания, — прошипел Ерофеич.

— Я передала тебе посылку, — торопливо заговорила Таня. Свитер, теплое белье, кое-что из еды. Все новое, купила в магазине, не думай… И буду еще посылать, только пиши. Обязательно!

Кажется, мне не будет холодно, если даже отправят на Северный полюс.

— Вот ведь люди пошли, от всего норовят хапнуть! — прогундосил Ерофеич, передавая меня другому надзирателю. — Он ее мужика пришил, а она к нему набивается, сука!

И ведь так будет всегда. Ох, Таня, Таня, трудную ты выбрала судьбу!

Прошло время, и они встретились.

— Как самочувствие? — спросил Координатор.

Историк слабо усмехнулся и махнул рукой.

— Теперь почти в норме, а в первые дни… Я даже отдаленно не мог представить, каково это — жить с раздвоенным сознанием. Когда в тебе существуют два совершенно разных человека, два противоположных характера, да к тому же из различных эпох. И страшно потерять себя настоящего, и невозможно расстаться с собой новым, пришедшим из глубины веков.

— Непохожих — это вы ошибаетесь, — задумчиво протянул Координатор. — Тот человек из древности — это все равно вы нынешний, только продукт той эпохи. Понимаете меня?