Изменить стиль страницы

Сонинг, он такой, с детства к вооруженной драке приучен, с ним лучше не связываться. А тут еще род хукочаров сердитый, да помер у них кто-то быстрой смертью. И выходит, его убили наговором, так порешили хукочарские старики.

Нил как раз бродил около реки и закидывал удочку с костяным крючком. Он уже надергал бойких рыб, ранее им невиданных. И тут послышались крики.

Нил, открыв рот, увидел — из леса на берег вывалило множество оленей, а на них сонинги с луками и копьями. Иные, топориками размахивая, кричат.

И все нарядные, будто на праздник вывалили. А князец их аж подпрыгивает на своем учуге, Нилову стойбищу кулаком грозит. (До него рукой подать, только брод отыскать.)

— Ну, быть беде, — прошептал Нил. Он пересчитал хукочаров — тех было вдвое больше, и Нил поправился: — Быть великой беде…

Вот уже и стрелы полетывают с берега на берег.

Быть великой крови! И сердце Нила, пчеловода и лекаря, екнуло. Он побежал к чуму, как летел к барину.

— Беда-а… беда-а-а… Друг, помоги!

Нил влетел в свой чум. Увидел: Друг, очень недовольный, раскачивается в берестяной коробочке. Подвесил ее и качается. Он отказался вмешиваться. Нил просил его, на колени становился (а как орали хукочары, отыскавшие наконец брод…). Тогда Нил схватил валявшийся шестик и хотел бежать с ним.

— Разниму!

Тут Друг и швырнул какую-то блестящую штучку, нажал и бросил. Все затряслось вокруг. Нил упал и пополз к выходу. Теперь дрожал и пел сам воздух, будто громаднейший рой пчел ревел.

Нил вышел — и обомлел, Друг их накрыл радужной какой-то штукой. Накрыл сверху, как барин накрывал какие-то особенные часы. Это, должно быть, был какой-то особенный сорт крепкого стекла. Оно разгородило враждебных сонингов (а заодно и оленей). Хукочары уже побежали на оленях, лишь князь их в ярости бился, в радужную стенку, махал топориком — хотел в стойбище, сердешный…

Но опомнился и бросился наутек, крича непонятное. Ниловы же эвены попрятались в чумы и даже костры свои погасили. И остался Нил, несчастные олени с той стороны да лающие собаки. А ночью колпак исчез неизвестно куда.

…Хорошо поработали. Друг Нила лезет ему за пазуху. Нилу приятно.

— Комары, комары… — шепчет Друг.

— Спи, спи, — говорит ему Нил. И сам мечтает вслух, будто барин его, Кирилл Нефедович, совсем не умер и Нилу можно возвращаться на пасеку.

И он берет Друга, идет с ним в Россию, бросив дьявольские радения. И там они вместе живут на пасеке, ухаживают за пчелами, варят травяные настои! Хорошо! Друг рад.

…Вечерами они сидят за столом, у жбана самой легкой медовухи. Он пьет из ковша, а приучившийся Друг лакает из плошки. И они разговаривают о том, о сем…

Друг подает ему хорошие советы.

…Хорошо — бабы принесли дикие утиные яйца, зеленоватые, а в берестяном туеске — оленье густое молоко.

А, черт!.. Куриные яйца…

И когда стемнеет, Друг станет показывать ему чудную землю, где такие, как он, живут и прыгают.

Он познакомит Друга со старым барином, ставшим вполне хорошим человеком, когда состарился и оставил деревенских девок в покое.

…Перед сном Нил выходит, вдыхает воздух, определяет погоду завтрашнего дня по миганью звезд. Спят в ульях пчелы, пахнет травами и липой, гудят хрущи, летая туда и сюда.

Поют девки, а парни играют на гармонике. Все это разносится, разносится… Хорошо так жить!

Ах, Расея, Расея, чудесная ты сторона…

…Другу тоже не спится. Он лежит за пазухой Нила и, хотя ему жарко, старается не шевелиться.

Он слушает, как стучит сердце Нила, и думает о том, что придет спасательный корабль. За ним. До того времени осталось тридцать здешних лет. С комарами, мошками… Но улетать не хочется. Затем видится Другу его планета.

От выставленных солнечных приемников похожа она на шар того цветка, который Нил зовет одуванчиком.

Друг раздумывает о Ниле, ему жалко покидать его. Но за тридцать земных кругов многое может случиться. И с Нилом… Ему будет одиноко тогда.

Нила следует беречь.

— …Комары, комары, — шепчет Друг.

Нил отвечает ему:

— Спи, спи…

СЧАСТЬЕ

Идет день, и все здесь привычно. Хотя свет и пропитан какими-то искорками, хотя он не льется, а сыплется на землю. Пусть себе!

А вот закат — это на Маг делается здорово! Вот только что солнце было круглое и голубое, и уже уперлось в горизонт и смялось в четырехугольник, выбросив рыжие протуберанцы. Одни поднимаются вверх, другие врастают в горизонт. Солнце теперь похоже на усталую голову рыжебородого человека.

Похоже на Эрика (я видел его фото).

Оно — сам Эрик — легенда этой планеты.

Затем солнце как бы застревает, и долго-долго на горизонте видна его рыжая голова.

И если спешит молодая магянка, то обязательно остановится и пристально, долго смотрит на закат. Так долго, что хочется крикнуть ей: «Да, я согласен, Эрик умел любить. Но он умер, умер… А вот я живой и сижу в этом кафе».

Но уходит магянка, и снова мы втроем — голова Эрика, я и посеребренная роботесса.

Стакан крепкого кофе зажат в моей руке: я люблю разглядывать другие планеты, прихлебывая горячий кофе.

Маг пустынна. А если бы сюда кипение городов? Женщин в их светящихся платьях?

Ресницы их сияют, а глаза черны. Они сразу ставят четкий вопрос:

— Вы космонавт? (Эти ценятся высоко: деловиты, эффектны, храбры.)

— Предположим.

— Почему ты не носишь свой значок? (Первая космическая скорость знакомства.)

— …Ты… ты такой сильный.

Я пью кофе и думаю: хорошо, что здесь нет городов. Здесь люди деловиты и неспешливы. Вон пролетает в прозрачном вертолетике любитель древней техники. Летит на уровне горы, где стоит кафе.

Машинка старается, крошит воздух красными лопастями. Летун глядит прямо вперед. Закат краснит одну (и только одну) сторону его лица.

Куда, зачем он спешит?

Здесь надо идти пешком и думать не о делах (им нет конца), а об Эрике.

Я пью кофе. Я думаю теперь о фитахе — разгадка его все уходит. Я думаю о когда-то погасшем солнце этой планеты (а ведь горит), о Вивиан Отис и Эрике, их удивительной любви.

Взлаивают собаки, светятся шляпки грибов — равнина покрыта ими. Они будут светиться еще часа два-три, а там и погаснут. На рассвете.

Эрик садится — скрываются его рыжие космы. Испарения поднимаются вверх и прижимаются к стеклам. Шевелится зелень, тянется вверх. Пружинистые сяжки царапают стекло, тысячи нелепых коготков. Они просятся ко мне.

— Откройся! — командует кто-то.

Окно с шуршанием отходит. Запах ванили, толпа стеблей. В листьях мигают их широкие травяные глаза.

Отчего глаза? Что они видят? Тайна, тайна…

— Ха! Вот он ты!

В окно просовывается голова Гришки Отиса.

Живоросток игриво обвил шею Отиса и зеленым крючком трогал мочку его большого и плоского, как оладья, уха.

И скворчит, скворчит ему что-то.

— Вот ты куда забрался.

Отис дышал тяжело. Рубашка расстегнулась, оголив шею.

— Отщепенец!

Отис влез в окно, оборвав кучу ростков, и сел за мой столик. Он улыбался мне пьяновато и жалко: виноградники здесь отличные, лучшие во всех мирах.

Вдруг схватил мою руку и стал благодарить меня. Я так и не понял, за что.

— Спасибо, — говорил мне Отис. — Спасибо.

— За что? — спросил я и понял: пропал мой одинокий вечер.

Гришка Отис цеплялся за руку и уговаривал:

— Пойдем к нам, не будь таким. Поешь домашнего, вкусного, сытного.

— Не, — говорил я. — Не.

Я представил себе его семейку, его родичей. Занудные, унылые типы, как и он. Их много — человек двадцать дедушек, сто двадцать бабушек, тысячи внучек и собак.

— Пойдем, — ныл Гришка. — Ты мне нужен. Посмотришь, посмотришь.

— Не, — говорил я.

— А сестренка-то у меня Вивиан Отис. Эрикова!.. Понимаешь?..

И он подмигнул. Я словно лбом ударился. Вивиан Отис и Эрик?.. И Гришка Отис, наш бортмеханик? Муть какая-то.