— Теперь твоя очередь. Говори о себе, говори, — требовала она. — Только о себе.
— Это началось так, — говорил Сигурд. Он сел и держал ногу на колене сцепленными пальцами рук. От напряжения рассказа он светился зеленым светом.
— Когда-то я просто изучал животных. Этолог — такая моя профессия. Но, стремясь к универсальному, я был и цитологом, и биохимиком. И вот, изучив, то есть убив, сотни зверей в лаборатории, я, как и все, понял: нужно что-то другое. Животное умерло, его жизнь умерла. А ведь самое тайное — это жизнь, оркестровка органов, незримая партитура мозга.
Если кто-нибудь скажет: я стопроцентно знаю, что такое жизнь, я предложу — сотвори ее.
Теперь же я занят только живым, и это мое счастье. Сегодня утром, согласно плану, я занялся кротом. Да, да, этим толстячком в бархатной шубке. У него масса специфических секретов.
Шефу я обещал выяснить механику ориентировки крота под землей.
Биохимикам — его обменные процессы. А еще цитологи, горняки, фармацевты… О, целая пачка заявок!
Итак, я работал.
Я шел полем. Навстречу мне неслись сигналы цветов. И всюду вулканчики кротиных нор, кольцеобразные, похожие на лунные кратеры (круг, шар, выпуклость, кольцеобразность — это стиль природы. Углы, прямоугольники — стиль человека).
Я стал у одного вулканчика — и тот ожил. Я почувствовал подрагивание почвы, услышал шорох и пофыркиванье. Это значило, что крот подходит к выходу и сейчас выставит нос, опознавая погоду. Необходимо быть наготове. Мгновение — нос выставился со всеми облипшими его песчинками. Крот фыркнул и спрятался, но я уже вошел в него. Не знаю, как это видится со стороны, я работаю всегда один. Мне так: находит облачко. Оно слепит (но оказывается черным). Затем как бы застреваешь в узком темном проходе, ни дохнуть, ни вскрикнуть. Это страшно. Затем я уже был кротом и полз в подземном ходу. Я протискивался и тихо урчал от удовольствия, чуя запах личинок. И все время во мне сидело человеческое смешное опасение застрять и задохнуться, потому что я видел всю узость пути — сверху — этих ходов, хотя был слеп, как крот. (Шеф говорит, я-де вхожу в объект частично.) Итак, его глаза, рудименты глаз… Шеф просто ахнет, узнав об их функциях. И это знание очень пригодится изобретателям. (Он взглянул на Таню — она скучала.) А еще я изучал радарный механизм нетопыря Квинка (помните театр?), прослеживал работу инфракрасного зрения змей (и нанес вам первый визит).
— Как интересно, — сказала Таня, думая, отчего он не говорит о своей любви.
— Я считаю это своим счастьем, — сказал ей Сигурд. — Я вырос в семье, где любили животных. Всегда пять-шесть собак, а еще кошки, рыси, куницы, белки, ужи… Когда неудача, несчастье, это зверье очень понимает и утешает.
Понимание животных, лишенных дара внятной речи…
Понимание!.. Я ласкаю свою собаку. Но где, в чем родственны связи наших сердец? Каковы химические истоки этого сродства?.. Взаимодействие электрических полей?.. Нет, нет, я не допытываюсь, я не хочу этого знать. Не хочу!
— Почему? — испугалась Таня.
— А вдруг исчезнет мое особое свойство? Это бывает — спрашиваешь, ищешь — и от твоих усилий познать все исчезает.
…До тебя моя жизнь делилась на неравные части — «до» и «после». «До» — маленькое, всего двадцать восемь лет. «После» — огромное и слепящее, и длится оно 621 день. Это сделала не только машина, но и моя воля — я хотел знать. Хотел проверить и понять собачий талант чутья, мощь сборного мозга муравьев, красоту цветка. Стоя против растения с любым названием, созерцая это чудо природного строительства, я хотел ощутить внешнюю недвижность и внутреннюю быстроту процесса жизни.
Только проникновение в растение или зверя дает полное знание. Это нужно для моей науки, для дружбы между нашими разобщенными мирами. Войдя в промежуток атомов (ведь они плавают свободно, будто планеты), я живу жизнью клеток, жизнью ферментов — всей чужой жизнью.
Я знаю, со стороны все это выглядит безумной чепухой. Когда я говорил об этом шефу, он назвал меня сначала дураком, затем сумасшедшим. Я и был сумасшедшим.
Я верил — мы шли неверной дорогой. Меня сводило с ума сознание, что мы скованы телом. Я перестал ценить человека. Мне он виделся рабом своего тела и изобретенных им механизмов.
А потом пришло это. Как оно пришло? Не знаю.
Знаю! Было желание, волевой взрыв, был новый, особых свойств механизм — его изобрели для иных целей, но он помог мне. Но как?.. В последний наш разговор физики говорили о перераспределении материи в пространстве, что от меня-де остался только алгоритм, формула.
Много было говорено… Итак, крот… Одна моя прогулка в десять метров усилила нашу фармакопею знанием особенных свойств презираемых мелких жуков и червей.
Глубокой ночью шеф проснулся. Ему было душно и тревожно. Давило сердце. Он встал, подошел к окну и высунулся. Жадно, ртом он хватал и глотал воздух.
Шла ночь. С явственным писком проносились летучие мыши, поднимались на высоту двухсотого этажа.
Что и говорить, воздух здесь хорош.
Вот и удушье исчезло. Но оставалась тревога, переходящая в страх. Шеф стал разбираться в этом неожиданном страхе. Он перебирал одну причину за другой.
Не переел на ночь, хотя жена и напекла к ужину сдобных булочек с корицей. Не был лишен того короткого дневного сна, что помогал ему спокойно спать ночью. С детьми все хорошо — писал сын, а дочь с мужем жили рядом. У них до сих пор светилось окно. Свет падал на ночные клубы мошек, а их голоса тихо доносились до него.
Жена?.. Молодцом.
Артрит?.. Терпим.
Старость?.. Здесь все решено, все перемолото.
Сигурд?.. Вот оно? Все последние бессонницы, все сердечные спазмы, все тревоги рождал именно Сигурд. Где он сейчас? Шеф напрягся, вызывая его. Для этого он вообразил дырочку в своей лобной кости, а из нее струей брызжущую мысль. Он раздул грудь, свел брови.
«Сигурд, Сигурд», — звал он. Ответом было молчание.
«Сигурд, Сигурд…» Молчит.
Сейчас он или вертится в воздухе, или сидит с этой гадкой эгоисткой Таней.
Нет, не Сигурд виноват — та девчонка!.. Нет! Не девчонка — молодость их.
В конце концов, могли бы и подождать с любовями, недолго ему жить осталось.
Никодиму Никодимычу стало так обидно и так горько. «Возьму и умру сейчас», — решил он и всхлипнул.
Жена, услышав, встала и принесла таблетку. Она поставила горчичники на его грудь, сделала ему горячую ванну. И так, хлопоча, помогла встретить рассвет.
На травах лежала росная седина — матовая и тусклая. По ней бродили домашние звери. Ходили коровы с выпученными боками, гуляли лошади с длинными белыми гривами.
Лошади были не рабочие, а для украшения луга.
Таня и Сигурд шли промеж этих лошадей, и те смотрели на них, выворачивая глаза, всхрапывая, мотая головой, стуча боталами.
Тане было хорошо. Она смотрела на переступающие ноги Сигурда (по ее требованию он перерабатывал свою скользящую походку в обычную) и командовала:
— Правой, левой!
Сигурд шел, не приминая трав: лебеду, ромашки, пырей, одуванчики. Одуванчиков было особенно много. Поэтому молоко здешних коров считалось лечебным, а сияние луга казалось золотым.
— Сигурд, — сказала Таня, оборачиваясь к нему и видя сквозь него проступающий луг. Обрадовалась — Сигурд и внутри солнечный и ясный, весь золотой. Чистое луговое золото было в нем. И ей с ним и надежно и тепло. — Сигурд, ты сегодня особенный, — сказала Таня и повернула к нему сияющее лицо. По нему ходили золотые отблески. Он глядел на нее.
— Что ты, девочка?
— Я могла бы все для тебя сделать. Все, все.
— Спасибо, Таня, я это знаю.
— Глупый, поцелуй меня сейчас же, сейчас, скорее… Крепче.
Опять щекочущее, электрическое ощущение, от которого хотелось и засмеяться, и закричать. Словно бы она нюхала большой и лохматый букет, весь в росе, в гудящих пчелах. Нюхала, погружала в него лицо по самые уши.
— Сигурд, — говорила Таня, — Сигурд…