Изменить стиль страницы
О, человек!
Вспомни свой век.
Взгляни ты на гробы,
Они вечны домы.

Неизвестно, докуда бы продолжалось такое сладкое и поэтическое житье нашей Макрины, если бы ее, как человека, не избравшего себе в срок никакого дозволенного законом рода жизни, не отдали «по разряду» в рекруты. Пошел Константин Пизонский на царскую службу. Три года он пробыл писарем и шутом в какой-то батальонной канцелярии и наконец, по ходатайству матери, возвращен для ее прокормления. Но своей старухи Константин Пизонский, возвратясь домой, уже не застал на свете. Он пришел в Старый Город и явился к дяде Маркелу Дееву. Маркел Семенович Деев допустил Пизонского к себе на глаза, выслушал все, что тот говорил ему, а потом позвал всех, кто у него был в семье, и сказал племяннику:

— А ну-ка, повернись!

— Как, дядюшка? — спросил Пизонский.

— Так, боком повернись.

Тот повернулся.

— Ну, а теперь задом стань.

Пизонский и это исполнил.

— Хорош? — спросил Маркел Семеныч домашних.

Общий хохот, где громкий, где сдержанный, раздался из всех углов в ответ на это восклицание.

На Пизонского, и действительно, трудно было смотреть без смеха: его лысая и вдобавок по-солдатски обточенная голова; его кривой нос, его птичьи — круглые глаза, синие губы и длинный нанковый капот, купленный в том городе, где кончилась его военная карьера, — все это вместе взятое давало самый смешной и странный характер его фигуре.

— Служил куцым бесом три года и выслужил три пуговицы — и то ладно. Ну, и больше же, брат, не хлопочи, не оборачивайся, а как стал теперь лбом к порогу, так и иди вон, откуда пришел, — объявил ему дядя, твердо и решительно изгоняя навсегда из своего правоверного дома сына еретика и еретицы.

Пизонский вышел. С непокрытою от рассеянности головою прошел он по всему городу, удивляя прохожих, которые смеялись над ним злее, чем дети смеялись над лысым пророком. Пизонский, однако, был терпеливей пророка, он никого не проклял, а только тихо поплакал, севши под ракитой за городскою заставой. Он был совершенно бесприютен и сидел на дороге, как ощипанный филин. Но невозможно же было вечно сидеть здесь. Пизонский вспомнил, что у него где-то неподалеку от города была замужем за однодворцем материна племянница, а его двоюродная сестра, по фамилии Набокова, и пошел искать ее. Шел он — близко ли, далеко ли, и пришел на другой вечер в село, где надеялся увидать свою родственницу и где узнал, что ни ее самой, ни ее мужа в живых нет, а что остались после них две девочки, Глаша лет пяти, да Нилочка — по второму году; но и их, этих сирот, нету в наличности, и их забрала к себе на воспитание слепая нищая, Пустыриха. Вот тебе и весь род, и все племя!

«Пойду, посмотрю, по крайней мере, хоть какие эти девоньки», — подумал все более и более сиротевший Пизонский, и он отыскал Пустыриху и нашел у нее детей.

Встреча его с детьми была перед вечером. Обе девочки, в ветчайших рубищах, сидели на пыльной завалинке: старшая играла, подкидывая ручонками крошечные камешки, а младшая — томилась, лениво глядя глазенками за сестриными руками.

Пизонский выскочил к ним неожиданно, из-за угла хаты, и остановился перед ними, как сказочный гений.

Посмотрев на детей, он сел перед ними на травку и обнял их обеими руками.

— Голубятки! — заговорил он. — Плохо вам тут у бабушки?

Дети пугливо прижались одна к другой; сначала долго друг на друга смотрели и потом обе разом тихо заплакали.

— О, да вы, птенцы, не плачьте; я вот вам гостинца выну. — С этим словом Пизонский опустил в карман руку и, достав оттуда немного смятую печеную луковицу, обдул прилипшие к ней крошки хлеба, разломил ее ногтями пополам и подал сироткам.

Тайный ли голос крови, или заманчивый вкус сладкой печеной луковицы, сразу расположил сироток к Пизонскому. Они сползли с завалины, уселись одна против другой на его коленях и сосали лук, теребя ручонками ясную солдатскую пуговицу, пришитую к воротнику его коленкорового халата.

— Бьет вас, детки, бабушка? — начал прямо Пизонский, поглаживая девочек по головкам.

— Бот, — прошептали разом тихо дети.

— И больно?

— И боно, — проронили они еще тише и робче и, смаргивая слезки, напряженно смотрели с раздирающей детской тоскою на пуговицу.

Пизонский развздыхался. Необъятная любовь и нежность овладели его сердцем. Он сразу решил, что никак не может оставить здесь этих девочек, и, дождавшись возвращения Пустырихи домой, попросился у нее переночевать. Ночью Пизонский все вставал и наведывался к детям, а утром, забывая собственную беспомощность и бесприютность, стал умолять старуху, чтобы она отдала ему сироток.

— Я их, бабушка, воспитаю; я выучу их, бабонька, — говорил Пизонский.

Старуха и слушать об этом не хотела. Она выгнала самого Пизонского и захлопнула у него перед носом дверь свою.

«Тягаться с нею судом, — подумал Пизонский, — долго, и денег у меня нет на то, да и пока власти велят ей отдать мне детей, она их непременно ослепит». Но расстаться с детьми и снова идти бог знает куда одному Пизонскому теперь уже показалось невозможно, и он в течение следующей за сим ночи придумал нечто другое. Увидев где-то у одного крестьянского половня лозовую плетушку, в которой носят мякину и ухоботье, Пизонский утащил ее за сарай, высыпал из нее вон ржаной колос, настлал на дно свежего сена и припрятал у Пустырихи на огороде. Чуть только на другой день выглянуло на небе солнышко и Пустыриха, по заведенному порядку, тронулась с поводаркой в побор, Пизонский схватил оставшихся дома девочек, посадил их в плетушку, подцепил ее своим кушаком за плечи и с длинным костылем в руке зашагал своими длинными ногами к городу. Боязнь погони и страх за участь детей, которые, как не оперившиеся птички, спали, свернувшись в плетушке за его плечами, так гнали Пизонского, что он, не отдыхая, отмахал в летний день шестьдесят верст и вечером стал в Старый Город. Здесь ему не было места одному, и сюда он теперь являлся еще с двумя взятыми на свое попечение детьми.

Качаясь за спиною Пизонского, обе путешествующие в плетушке сиротки спали целый день, но вечерняя прохлада разбудила их, и они начали с холоду ежиться и попискивать. Правда, это уж было зато у пристани. Пизонский в это время уже свернул в сторону в подгородние коноплянники. Здесь он взял обеих девочек подмышки, вытряс на землю бывшее на дне плетушки сено, уложил на него детей, сел над ними на корточки, как наседка, и, подобрав их под грудь, в течение всей короткой ночи согревал их животною теплотою собственного тела.

V. ПРИРОДА, ДЛЯ КОТОРОЙ ЗАПЕРЛИ ДВЕРИ, ИЩЕТ ДЛЯ СЕБЯ ОКОН

Ранним утром, чуть только вспыхнуло погожее солнышко, Пизонский встал с своего места, накрыл спящих детей плетушкой и, чтобы они, проснувшись, не могли ее с себя сбросить, связал над нею крест-накрест четыре пучка конопли и вышел из своей засады. Оглядевшись на все стороны, он вздохнул, перекрестился и прямо задами побрел к городским огородам. Город еще спал, нежась в подымавшемся с реки дымчатом тумане. Места, которыми теперь шел Пизонский, очевидно, не были ему очень знакомы, потому что он долго осматривал, припоминал малейшие приметы и, только после долгих соображений, открыв глазами большой огород, обнесенный кругом высоким плетнем из лесной орешины, направился прямо к этому огороду и перелез через его плетень. Очутившись затем на самом огороде, Пизонский быстро пробежал, согнувшись, по межам и спрятался в грядах наперенного тычинками гороха. Он присел здесь тихо и только по временам нетерпеливо приподнимался оттуда и кого-то высматривал. Целый час он просидел в горохе, то робко высовывая свою голову выше зелени, то снова быстро падая в межу при малейшем шуме. Ради каких соображений явился сюда Пизонский, только несколько дней тому назад изгнанный из этого дома с неслыханной суровостью и позором, и кого он теперь желал здесь встретить? Этого отгадать было невозможно. Одно только можно было основательно предположить, что Пизонский ждал здесь не Маркела Семеныча.