Изменить стиль страницы

20-го июня. Ездил в Благодухово и картину велел состругать при себе: в глупом и народному духу потворствовать не нахожу нужным. Узнавал о художнике; оказалось, что это пономарь Павел упражнялся. Гармонируя с духом времени в шутливости, велел сему художнику сесть с моим кучером на облучок и, прокатив его сорок верст, отпустил pedibusque[4] обратно, чтобы имел время в сей проходке поразмыслить о своей живописной фантазии.

12-го августа. Дьякон Ахилла все давно что-то мурлычит. Недавно узнал, что это он вступил в польский хор и поет у Кальярского басом польские песни. Дал ему честное слово, что донесу о сем владыке; но простил потому, что вижу, что это просто учинено им по его легкомыслию.

8-го сентября. Дьякон Ахилла приходил с плачем и, стоя на коленях, исповедывал, что та польская песня, что он пел, есть гимн революции; но он до сегодня слов ее не понимал. Видя его искреннее раскаяние, простил его и дал слово о сем никогда не вспоминать; а городничему только заметил, как не стыдно, что и он тоже в этих пениях принимал участие. Тоже был очень сконфужен. Советовал им держаться от поляков подалее.

12-го октября. Был у нас на ревизии новый губернатор. Заходил в собор и в училище и в оба раза непременно требовал от меня благословения. Человек русский и по обхождению и по фамилии. Очень еще молод, учился в правоведении и из Петербурга в первый раз всего выехал, что сейчас и заметно, ибо все его интересует. С особым любопытством расспрашивал о характере столкновений духовенства с властью предводительскою; но, к сожалению, я его любопытства удовлетворить не мог, ибо у нас что уездный Плодомасов, что губернский Туганов, мужи достойные, и столкновений нет. Говорил, что присутствию поляков не намерен придавать никакого значения, и выразился, что „их просто надо игнорировать“, как бы их нет, ибо „все это, — добавил, — должно стушеваться. Масса их поглотит, и их следа не останется“. При сем не без красноречия указал на непрактичность придавать им значение, ибо (его слова) все это только раздувает несогласие и отвлекает правительственных людей от их главных целей. Примером сему поставил недавних нигилистов, во вражде к коим некоторые противодействующие им издания Бог знает как далеко заходили; тогда как административные умы видели все это яснее и беспристрастнее и, не предаваясь партийной страстности, во всем щадили то, что в нем было годного, и обратили все сие в пользу своей системы. При сем он, развивая мысль свою о нетерпимости, привел на память место из речи заслуженного московского профессора Грановского „О современном состоянии и значении всеобщей истории“. Я записал с его слов это место: „В самых позорных периодах жизни человеческой, — гласит речь Грановского, — есть искупительные, видимые нам на расстоянии столетий стороны, и на дне самого грешного перед судом современников сердца таится какое-нибудь одно лучшее и чистое чувство“. Рекомендовал прочесть некоторые статьи о крайних направлениях в литературе и выразил намерение поднять наши „Губернские ведомости“, дабы сделать по мере возможности получение столичных газет в губернию излишним, по крайней мере, для людей недостаточных. При моих рассказах о нашем Омнепотенском, улыбаясь, сказал, что это дурак, в чем я с ним и согласился. Много рассказывал о нравах рассыпавшегося нигилизма и изрядно над сими нравами издевался. После довольно долгой и вполне приятной беседы с ним я убедился, что это человек с большими способностями править, и впал в раздумье: ради чего я это, бывало, шумлю и волнуюсь, когда есть еще такие люди, при которых любящий отечество человек может спать спокойно, или, как Гоголь шутливо говорит, „брать метлу, да мести лишь свою улицу“. Действительно, мы уж тоже иногда любим смотреть очень мрачно. Как губернатор сказал: „все Гераклиты да Демокриты — одни весьма плачут надо всем, а другие не в меру смеются“. Нужно относиться поспокойнее. Пошлые нигилисты пали же с шумом, и наш Непокойчицкий, бедняга, говорят, взят и заключен в крепость, а вот является человек совсем иного склада и стоит во главе губернии и с властью.

20-го января 1863 года. Только что возвратился из губернии и привез оттуда себе последнюю загвоздку. Хотя эта загвоздка лба моего прямо не касается, однако там нечто такое засело, чего не вытащишь. Уже неоднократно слышно было здесь многое о контрах, возникших между новым губернатором и Тугановым, но все это и до сих пор не известно достоверно, отчего происходит. Говорят, по наделам крестьянским; а ведь у Туганова чести много, да и гонору с Араратскую гору. Но случилось другое дело: отставной солдат с чудотворной иконы Иоанна-воина венец снял и, будучи взят с тем венцом в доме своем, объяснил, что он этого венца не крал, а что, жалуясь на воинскую долю, молил святого пособить ему в его бедности, а святой якобы снял венец, да и отдал, сказав: „мы люди военные, но мне сие не надо, а ты возьми“. Стоит ли такое объяснение внимания какого? Но рассуждено иначе, и от губернатора в консисторию последовал запрос: могло ли происходить таковое чудо? Удивительное дело: смеха ради, что ли, это сделано или еще того хуже!

20-го августа. По случаю распространившегося по губернии вредоносного поветрия, в „Губернских ведомостях“ напечатали, „чтобы крестьяне остерегались шарлатанского лечения знахарей и бабок, нередко расстраивающих здоровье навеки, а обращались бы тотчас за пособием к местным врачам“. Что это такое? Где сии местные врачи? На триста верст по одному. Припоминая давно читанную мною старую книжечку английского писателя Стерна „Жизнь и мнения Тристрама Шанди“, решаю, что по окончании нигилизма у нас начинается шандеизм, ибо сие, по Стернову определению, такое учение, которое „растворяет сердце и легкое и вершит очень быстро многосложное колесо жизни“. И в этом еще более убеждаюсь, потому что сей Шанди говорил, что если бы ему, как Санхо Пансе, дали бы выбирать для себя государство, то он „выбрал бы себе не коммерческое и не богатое, а такое, в котором бы непрестанно смеялись“. Все это как раз к нам подходящее: и не богаты, и не тароваты, а смешливы гораздо.

Однако смех сей мне уже в последнее опостылел, и я заворачиваю мою книгу сколь возможно на продолжительнейшее время и вопрошаю мою Русь с писателем Гоголем: „Скажи мне, куда несешься ты? Дай ответ — и не дает ответа“».

Это была последняя запись между теми, которые Савелий прочитал, сидя над своею синею книгою; затем была чистая страница, которая манила его руку «занотовать» еще одну «нотаточку», но протоиерей не решался авторcтвовать. Чтение синей книги, очевидно, еще более растрепало и разбило старика, и он, сложив на раскрытых листах календаря свои руки, тихо приник к ним лбом и завел веки.

Пробыв в таком положении более получаса, отец Савелий медленно восклонился, провел по лбу рукою, принес себе с наугольного столика медную чернильницу и крупно написал: «9-го июня 1864 года».

Выставив дату, отец Савелий задумался, покусал концы переброшенной через ладонь седой бороды и начал заметку.

Это была заметка следующего содержания:

«Сего числа Ахилла дьякон побил слегка мещанина Данилку за то, что сей странно и его званию вовсе несвойственно умничал о явлениях природы. Третьего дня мы служили молебен с коленопреклонением о дожде, и вчера прошел над нами широкою полосою самый благодатный дождик, ожививший поля и обрадовавший падший дух земледельцев. Народ несказанно благодарил за сие Бога и приписывал ниспослание этого дождя своему молению; но Данилка опровергал это и объяснял это от естества. Пустое бы, по-видимому, дело; и по глупости того, кто сказал, даже скорее смеха, чем гнева достойное, но мне и его значение ныне представляется весьма знаменательным. Не особенно важное само по себе, оно получает некоторую изрядную знаменательность в связи с другими явлениями. Так! Пришла пора, которой ждал я: пришел час, который предрекал мне дух мой. Ныне опять мне мерещится ученый мулла, ждавший антихриста в образе ослем. Да, пришел час, пришел… и благо нам, если не прошел он уже, и не прошел, яко тать в нощи, что мы его и встретили, да не заметили. А весьма может быть, что это именно и так, и вот почему я сие заключаю.

вернуться

4

Пешком (лат.).