Изменить стиль страницы

Но снисхожу от философствования и предрекательств к тому событию, по которому напало на меня сие философствование.

Я отрешен от благочиния и чуть не извержен из сана. А за что? А вот за что. Занотую повесть сию с подробностью.

В марте месяце сего года, в проезд через наш город немца с поляком, предводителем дворянства, было праздновано торжество, и я, пользуясь сим случаем моего свидания с губернатором, обратился к оному сановнику с жалобою на обременение помещиками крестьян работами в воскресные дни и даже двунадесятые праздники, и говорил, что таким образом бедность наша еще увеличивается, ибо по целым селам нет ни у кого ни ржи, ни овса… Но только лишь я слово сие „овса“ выговорил, как сатрап мой возгорелся гневом, прянул от меня, как от гадины, и закричал: „Да что вы ко мне с овсом пристали! Я ведь не Николай Угодник — я овсом не торгую!“ Этого я не должен был стерпеть и отвечал: „Николай Угодник овсом не торгует, а вы должны знать, что если нужна наша Русь, то нужны ей и дьяк и священник, ибо их одних мы еще пока от немцев не приняли“. Но перед чем немец сконфузится, того лях дальше пойдет. Рассмеявшись злобным смехом на мои слова, оный поляк-правитель подсказал мне: „Не бойтесь, отец, было бы болото, а черти найдутся“. Эта последняя вещь была для меня горше первой. Кто сии черти? что сие болотом твои ляшские уста назвали? — подумал я в гневе и, не удержав себя в совершенном молчании, отвечал польскому кобелю, на Руси сидящему паном: „Что у дурака бывает одна речь на пословицу, да и та дурацкая, и что я, уважая сан свой, даже и его, ляха, на сей раз чертом назвать не хочу, дабы сим самым не обозвать свою Русь болотом“. И чем же сие для меня кончилось? Ныне я бывый благочинный и, слава Тебе, Творцу моему, что еще не бывый поп и не расстрига. Нет, сего ты, сочинитель, должно быть, не спишешь. Да; будет с твоей головы знать и про одни печеные яйца.

3-го сентября. Осенняя погода нагоняет жесточайшую скуку. Привык весьма действовать — ныне тоскую, и до той глупости, что даже секретно от жены часто плачу.

27-го января 1842 года. Купил у жида за семь рублей органчик и игорные шашки.

Мая 18-го. Взял в клетку чижа и начал учить под органчик

2-го марта 1845 года. Три года прошло без всякой перемены в жизни. Домик свой чинил да занимался чтением отцов церкви и историков. Вывел два заключения и оба желаю признавать ошибочными. Первое из них, что христианство еще на Руси не проповедано; а второе, что события повторяются и их можно предсказывать. О первом заключении говорил раз с отцом Николаем и был удивлен, как он это внял и согласился, но сейчас же сделал в шутку: „Русь, — сказал он, — во Христа крестилась, но только во Христа не облекалась“. Значит, не я один сие вижу, а и другие видят, но отчего же им всем это смешно, а моя утроба сим до кровей возмущается.

Новый 1846 год. К нам начинают ссылать поляков. О записке моей еще сведений нет. Сильно интересуюсь политическою заворожкою, что начинается на Западе, и пренумеровал для сего себе газету. Чтение истории кончено.

6-го мая 1847 года. Прибыли к нам еще два новые поляка, пан Алоизий Конаркевич, да пан Болеслав Непокойчицкий, сей в летах самых юных, но уже и теперь каналья весьма комплектная. Городничиха наша, яко полька, собрала около себя целый сонм соотчичей и сего Августина, или Августа, нарочито к себе приблизила. Толкуют, что сие будто потому, что сей юнец изряден видом и мил манерами, но мне мнится здесь нечто иное.

20-го ноября. Замечаю нечто весьма удивительное и непонятное: поляки у нас словно господами нашими делаются: все через них у городничего можно сделать и в губернии тоже, ибо сей Непокойчицкий оному моему правителю оказывается приятель.

3-го февраля 1848 года. Чего сроду не хотел сделать, то ныне сделал: написал на поляков порядочный донос, потому что превзошли всякую меру. Мало того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями и представляют, что все сие, что в газетах изложено, якобы не так, а совершенно обратно, якобы нас бьют, а не мы бьем неприятелей, но от слова уже и до дела доходят. На панихиде за воинов на брани убиенных подняли с городничихою столь непристойный хохот, что отец протоиерей послал причетника попросить их о спокойном стоянии или о выходе, после чего они улыбаючись из храма вышли. Но когда мы с причтом, окончив служение, проходили мимо бакалейной лавки Лялиных, то один из поляков вышел со стаканом вина на крыльцо и, подражая голосом диакону, возгласил: много ли это? Я все сие понял, что это посмеяние многолетию, и так и описал, и сего не срамлюсь, и за доносчика себя не почитаю, ибо я русский и деликатность с таковыми людьми должен считать за неуместное.

1-е апреля, вечером. Донесение мое о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело свое действие. Сегодня утром приехал в город жандармский начальник Бржебржицкий и, пригласив меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал. Я рассказал все, как было; а он объявил мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как на зло, сказано мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво.

7-го сентября. Первое апреля на этот раз, мнится, не обмануло: Конаркевича и Непокойчицкого обоих перевели на жительство в губернию.

25-го ноября. Наш городничий с супругою изволили выехать: он определен в губернию полицмейстером.

5-го декабря. Прибыл новый городничий. Сей уже не токмо имеет жену польку, но к тому еще и сам поляк. Называется капитан Мрачковский. Фамилия от слова мрак. Ты, Господи, веси, когда к нам что-нибудь от света приходить станет.

9-го декабря. Был сегодня у нового городничего на фрыштыке. Любезностью большой обладают оба, и он, и жена. Подвыпив изрядно, пел нам: „Ты помнишь ли, товарищ славы бранной?“ А потом сынишка, одетый в русской рубашонке, тоже пел: „Ах мороз, морозец, молодец ты русский“.

20-го декабря. Нет, первое-то апреля не только обманчиво, а и загадочно. Не хочу даже всего со мною бывшего в сей приезд в губернию вписывать, а скажу одно, что руган и срамлен был всячески и только что не бит остался за мое донесение. Не ведаю, с чьих речей прямо накинулись на меня, что „ты, дескать, уж надоел своим сутяжничеством; не на добро тебя и грамоте выучили, чтобы ты не в свое дело мешался, ябедничал да сутяжничал“. Сердцеведец мой! Когда ж это я ябеды пускал и с кем сутяжничал? Но ничего я и отвечать не мог, потому что каждое движение губ моих встречало грозное „молчи!“ Избыхся всех лишних и се возвратясь сижу и твержу себе то слово: молчи, и вижу, что слово сие разумно. Одною единым, единого не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может быть, и неосторожный, не иным чем, не неловкостию и необразованностию моею, изъяснен, а чем бы вам мнилось? Злопомнением, что меня пьяным не напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога, и непривержен? От малого сего к великому заключая, припоминаю себе слова французской девицы Шарлоты Кордай д'Армон, как она в предказненном письме своем писала, что „у новых народов мало патриотов, кои бы самую простую патриотическую горячность понимали и верили бы возможности чем-либо ей жертвовать. Везде эгоизм, и все им объясняется“. Оно бы, глядючи на одних своих, пожалуй, и я заключить сие склонен; но имея перед очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отучают любить Руси, подумаешь, что есть еще и любовь к отечеству своему. Вот до чего домыслишься!.. Однако звучно да будет мне по вся дни сие слышанное мною: молчи.

2 января 1849 года. Ходил по всем раскольникам и брал у ворот сребреники и злотницы. Противиться мне не время; однако же минутами горестно сие чувствовал; но делал ради того, дабы не перерядить попадью в дьячихи, ибо после бывшего со мною и сие возможно. Был и у городничего: он все со мною бывшее знает и весьма меня на речах сожалел; а что там на сердце, про то Богу известно. Но что поистине достойно курьеза и смеха, то это выходка против меня судейши. „Правда ли, — спросила она меня, — что вы доносили на поляков? Как это низко. Вы после этого теперь не что иное, как ябедник“, а я ей на это отвечал: „А вы после этого не что иное, как дура, да еще и русская“. Рассуждаю, отчего она так сказала, и нахожу, что всего не семь смертных грехов, а восемь, и восьмой из них должен называться рыхлость. Это наш грех, русский, им же все мы грешим и за честь себе им грешить поставляем. Опять одни раскольники не так. Достойно ли сие, что я все завидую характерам моих сопротивников?