Этим кончается третий акт пьесы. Об исполнении этого места говорить нечего: довольно знать, что он держался на Малышеве, Громовой и Полтавцове.

Театр с нетерпением ожидал четвертого действия, в котором Кисельников, свалившийся в пучину, по предложению друга своего резонера Погуляева, должен быть поглощен ею. Даже топот и бряцанье, поднимающиеся в партере в начале актов, когда курильщики возвращаются из буфета, был несколько тише при поднятии занавеса четвертой картины.

На сцене, за самоваром, в беднейшей и ободранной лачуге сидит, лицом к зрителям, Боровцов, чрезвычайно мало изменившийся в течение пяти лет, вероятно, потому мало изменившийся, что г. Бурдин не умеет изменяться.

«К чему меняться мне?»

Он, впрочем, по платью теперь менее похож на трактирного повара и изображает торговца с толкучки, потому что на нем навешано несколько коленкоровых мужских манишек. Зато Кисельников изменился страшно. Строгая справедливость обязывает нас сказать, что г. Малышев оделся и гримировался для этого действия с мастерством, которое сделало бы честь Самойлову, Самарину и Садовскому. Кисельникову 39 лет, но он развалина и даже не развалина — а один осколок страдания: он сед, дряхл, у него угасший взор и нервическое подергиванье в лице и во всем теле. Боровцов разговаривает с сидящей на кроватке Анной Устиновной. Из разговора этого открывается, что злостный банкрот Боровцов хотел после своей хитрой коммерческой операции разбогатеть еще более, и потерял все; теперь он торгует на толкучке вместе с зятем, который за сделанный им подлог чуть не угодил в ссылку. Поговоря о горестях и превратностях судьбы, Боровцов собирается на толкучку и приглашает Кисельникова, который тотчас собирает свой «товар» — старые гвоздики и три никуда не годные жилета.

— Талан-доля, иди за мною, я буду счастлив и ты будешь счастлив, — лепечет, собираясь, Кисельников.

— Это я его научил, — говорит Боровцов.

Всю почти немую сцену чаепития с тестем, сборы и выход за тестем на толкучку г. Малышев, сверх всякого ожидания, исполнил прекрасно. Именно, «за человека страшно» было, глядя на его лицо и слушая произнесенное им себе суеверное напутствие. Он в этом действии уже сумасшедший, и Боровцов при нем говорит все, нимало не опасаясь, что он придет как-нибудь в сознание. В дверь вбегает Лиза, дочь Кисельникова, 17 лет (г-жа Струйская), «кормилица целой семьи», как называет ее бабушка. Она в страшном перепуге; за нею кто-то гнался, и она едва попала домой, благодаря заступничеству молодого человека. Входит и этот молодой человек: это Погуляев. Он и бабушка узнают друг друга. Анна Устиновна рассказывает ему историю событий, доведших их до этой лачуги; Погуляев дает ей сколько-то денег, прощается и уходит. Лиза с замешательством желает удержать его, но это ей не удается. Является сумасшедший Кисельников, твердя слово «конура». Сосед, барин Грознов, зазвал его, как нищего, и сказал ему, чтобы он не жил «в конуре» и «дочь в конуре» не держал, и предложил им целый флигель. Лиза в ужасе: она понимает цель перехода ее во флигель богатого, женатого барина.

— Вот беда-то, — говорит бабушка, которой Лиза открывает блеснувшие перед нею страшные соображения.

— Думайте, бабушка, — отвечает в сомнении Лиза.

— Ох, не спрашивай ты меня! не спрашивай! Что мать, что бабка — обманщицы, лукавые понаровщицы; на добро детей не учат, всяким их шалостям потакают. Вот я раз Кирюшу пожалела, не на добро его научила: словно как от тех моих слов и сталось. А грех-то на моей душе. Первые-то матери грешницы, первые-то за детей ответчицы.

— Кто ж меня на ум наведет? — спрашивает несчастная девушка. — Стою я над пропастью, удержаться мне не за что. Ох, спасите меня, люди добрые!

Возвращается Погуляев и, не говоря много слов, делает Лизе предложение быть его женою, а Кисельников, между тем, все порывается идти «к барину», предлагающему ему перейти с дочерью из конуры во флигель. Этот бедняк, этот осколок угасшего страдальца ничего не понимает; он и Погуляева узнать не может; но все, общими усилиями напоминая ему разные встречи его с Погуляевым, доводят его до способности возвратиться к прошедшему и сознать значение настоящего. «Переезжайте ко мне, будем жить все вместе», — говорит Погуляев. Все счастливы. Лиза просит жениха, чтоб он выучил ее «такой работе, за которую много денег дают, чтоб помогать бедным девушкам, которых много в таком положении, в каком была она», и пьеса чуть не кончается картиною мещанского счастья с самым легким гражданским намеком на будущую деятельность молодой девушки. Но является толкучник Боровцов с своими манишками и требует с зятя «спрыски», за счастье, ниспосланное ему в предложении «барина Грознова». С Кисельниковым происходит быстрый переворот. «Погуляев! — говорит он. — Ты возьми к себе матушку и Лизу, а меня не бери».

«Отчего же?» — спрашивает Погуляев. Лиза и бабушка тоже удивляются и приглашают Кисельникова к нареченному затю; но Кисельников твердо отвечает: «Нет, Погуляев, бери их, береги их; Бог тебя не оставит, а нас гони, гони! Мы вам не компания — вы люди честные. У нас есть место; оно по нас. (Тестю) Ну, бери товар, пойдем. Вы живите с Богом, как люди живут, а мы на площадь торговать, божиться, душу свою проклинать, мошенничать. Ну, что смотришь! Бери товар! Пойдем, пойдем! (Собирает товар.) Прощайте! Талан-доля, иди за мной… (Уходит.)

Пьеса кончена.

Давая отчет об исполнении четвертого акта, можем сказать только несколько слов в пользу игры Малышева. Актер этот, явно не понимавший своей роли в первых трех действиях, в четвертом возвысился до замечательной верности, и если бы не недостаток внутренней силы, обнаруженный г. Малышевым в сцене возвращения к нему сознания, то можно было бы сказать, что г. Малышев сыграл четвертое действие „Пучины“ прекрасно. Впрочем, во всяком случае, мы ему очень благодарны за его игру в этом действии и радуемся, получая возможность думать, что он актер не без дарования и может надеяться на успех, если убедится в непригодности той почти бурдинской рутины, которая безобразит его игру, репрезентуя его зрительной зале всегда с одною и тою же убийственной, стереотипной манерой. Об игре остальных актеров говорить нечего, а позволим себе сказать несколько слов о самой пьесе.

Не принадлежа к разряду литературных людей, легко обращающихся с заслуженными именами, мы считаем своею обязанностью быть осторожными в выражении наших мнений о „Пучине“, освобождая себя, однако, от всякой обязанности лавировать и хитрить. Указав на то обстоятельство, что пьесу эту, по времени написания ее автором, следует в хронологическом отношении рассматривать задним числом, мы сказали, что эту эпоху многие принимают за годы самого высшего таланта г. Островского. Если г. Островский после „Шутников“, „Тяжелых дней“ и „Воеводы“ не напишет вновь ни одной вещи столь глубоко задуманной, художественно выполненной и цельной, как „Гроза“, „Бедность не порок“ и „Свои люди — сочтемся“; то мы не сочтем преступлением стать на стороне решительных людей, утверждающих, будто лучшее время таланта г. Островского прошло. Если ж г. Островский подарит наш бедный репертуар столь же даровитой вещью, как те, которые по справедливости дали ему почетное имя и видное место в ряду русских драматических писателей, то мы останемся при том убеждении, что у г. Островского была полоса неудач. К этой полосе мы станем относить его „Минина“, „Воеводу“, „Шутников“ и „Тяжелые дни“ — вещи, имеющие очень хорошие, даже замечательно-прекрасные места, но лишенные в целом тех достоинств, которые позволили бы им стать рядом с „Грозою“ и вообще с лучшими произведениями этого дорогого для нас автора. Автор продолжает изображать купеческий мир… Только в „Доходном месте“ г. Островскому покорно далась изобразить себя не купеческая среда. „Минин-Сухорук“ с его посадскими, „Воевода“, богатый сценическими эффектами и многими бесценными красотами, в целом опять заставляют думать, что автор всюду и во всем видит одних московских купцов. Хотя по отношению к древней Руси в этом взгляде автора много правды, однако же московское купечество не дает еще ключа к пониманию старинной Руси. Но все-таки „Минина“ и „Воеводу“ мы считаем историческими попытками более счастливыми, нежели неудачными. „Шутники“ и „Тяжелые дни“ слабы сами по себе, не входя в эту смету отступлений от среды и от жанра.