Шерешевский писарь рассказывал мне историю крестьян, убивших зубра во время голодного года. Они были братья, голод терзал их семейства и угрожал им голодною смертью; начальство хлопотало о покупке хлеба, посылало за ним в Пинск и даже на Волынь; но пока что было, крестьяне решились ни отчаянные средства. Они начали бить зубров; двое, пойманные стрелками, во время самого убийства зверя, и наказаны.

— А теперь не бьют зубров? — спросил я.

— Нет, теперь не бьют.

— А шкуры зубровые откуда попадаются?

— Уже о том не знаю.

В Пружаны меня повез очень веселый мужик с неприятно-сладострастным, чувственным выражением лица. Я первый раз видел такое лицо в Литве.

— Видал ты зубров?

— Ой-ой! Еще сколько.

— А к вам они заходят?

— Отчего не заходят?

— И часто?

— Года с три уж не было, а то так заходили. Тут один старик три года жил.

— Где ж он делся?

— Бог его знает.

— Может, убили.

— Может, и убили.

— А у вас много дичи?

— Стрелки бьют, а мы не ходим за этим.

— Отчего так?

— Так, и ружей нет, и часу нет.

— А стрелкам?

— Им что делать, как не таскаться?

— Что ж они бьют?

— Сарн, данелек, что попадется.

— Да это ж не позволено.

— Вот будут они глядеть!

Народа очень много едет все по одному направлению. “Это от праздника”, — говорит извозчик.

— Какой же был праздник?

— Чахнохрист.

— Какой?

— Чахнохрист.

— Чахнохрист? — переспросил я, удивленный новым, неизвестным мне именем праздника.

— Чахнохрист, Чахнохрист зовется, пане.

Господи, что же это за праздник? Добивался, добивался, и узнаю, что это Воздвижение креста (14-го сентября).

Г. Пружаны замечательны во многих отношениях. Во-первых, там есть мостовая, которая лучше мостовой во многих губерниях России. Во-вторых, тем, что в нем обретаются красивые мужские и женские лица, которых не видишь почти с третьей станции от Петербурга. В-третьих, там есть нечто вроде табльдота и строится большой каменный костел, и против него уныло стоит ветхая православная церковь. И, наконец, тем, что приехать сюда очень легко, а выехать необыкновенно трудно. В Пружанах есть четыре почтовые лошади, на которых отвозят почту в Кобрин, но проезжающим их не дают, и потому проезжающий на почтовых в Пружаны должен выбираться отсюда как ему угодно. Иногда уезжают на лошадях еврейских, а когда у евреев праздники или шабаши, тогда сидят у моря и ждут погоды.

Прелесть этого положения мы изведали на себе. Приехав в Пружаны в десять часов утра, мы тотчас же послали за обывательскими лошадями, которые должны были отвезти нас до Загребова, откуда начинается непрерывное почтовое сообщение с Пинском. Товарищ мой отправился к живущему в Пружанах маршалку, у которого он за год перед сим каплею аконита избавил от наглой (скоропостижной) смерти каретного коня, а я завернулся в свитку и залег спать в холодной комнате и на голодный желудок. Проснувшись в три часа, я сходил пообедал, осмотрел пружанскую церковь. Осведомлялся у дьячка о том, действительно ли праздник Воздвижения крестьяне называют чахнохристом? Оказалось, что это действительно так. В ожидании лошадей до десяти часов вечера разговаривал я с хозяином. Здешние евреи все ждут железной дороги из Пинска в Белосток, которая, по их соображениям, будет иметь великое значение для литовского края. Они ожидают, что из Пинска и запинского края (Pinszczyzпу) пойдут на Варшавскую железную дорогу хлеба из Волыни, свиньи, которых из Пинска забирают теперь и гонят в Царство Польское мазуры, и крымская соль, которую во всем здешнем крае предпочитают соли, доставляемой из Гродна. Теперь все это идет фурманами и потому, разумеется, идет не очень шибко, хотя крестьяне постоянно занимаются фурманством. Наш пружанский хозяин имел дела со строителями Варшавской железной дороги и вообще человек опытный в подрядах. Он не хочет верить, что можно выстроить железную дорогу не дороже 35000 руб. за версту, как надеются выстроить Литовскую железную дорогу до самого места соединения ее с Варшавскою железною дорогою, стоящею по 105000 руб. сер<ебром> верста. Он начал выкладывать цены ужасно высокие и не хотел верить, что когда-нибудь не нужно будет темных расходов. Разуверится ли он?.. Не знаю, что еще больше записать о моем пребывании в Пружанах; разве то, что здесь я видел один образец литовского артистократического хлебосольства и имел случай искренно порадоваться от всего сердца, что я родился от племени, которое хотя и не ведет своего родословного дерева от римских гусей, но никогда не оставляло холодным и голодным ни прохожего, ни проезжего, не разбирая, какому Богу он верует. Я вспомнил солдатиков с польским выговором, которых радушно принимали в Пензе и Саратове, вспомнил многое, многое и поневоле пришел к заключению, которое заставило меня желать забыть имя пружанского аристократа, а потому и подробности происшествия, вызвавшего эту заметку, заносить не хочу.

18-го сентября, ст. Антополь.

“Chciałem począć od tego, że wyjechałem z Prużanów, ale kto z was, kochani czytelnicy, tak jest mocny w jeografii, żeby miał о Prużanach wiedzieć?”.[24] Известный польский литератор Крашевский в одном из своих многочисленных сочинений (“Wspomnienia Polesia, Wołynia i Litwy”[25]) таким образом освободил себя от описания своего выезда из Пружан; но я, при всем моем уважении к этому писателю, должен, напротив, записать, как выезжают из Пружан, где четыре лошади только отвозят почту, а для проезжающих, как я уже заметил, нет почтовых лошадей.

Во-первых, привели нам подводу, запряженную парою крохотных лошадей, муцев. Мы не решились пуститься на этих крысах и потребовали третью лошадь. Снова пошла потеха, окончившаяся, однако, тем, что часа через полтора привели высокого, худого и скрюченного росинанта и запрягли его на левую пристяжку. Уложили наши вещи. Мой чемоданчик поставили под наше сиденье, а окованный железом сундук военного гомеопата — на передок, и на него воссел кучер, в котором сначала я не заметил никакой странности.

— На Запрудов! — сказали мы, усевшись.

Кучер тронул, и шагов тридцать проехали рысью.

— Пане Лукаш (Лука)! Пане Лукаш! — раздалось сзади нас, и послышался топот сапог и старческий сап.

— Ох, фу! — отдувался догонявший. — Пане Антоний!

Наш кучер издал какой-то полусвист-полузвук.

— От же ты этого коня бокового не тронь, бо он, — будь он неладен, — брыкается.

— Брыкается? — спросил мой сопутник. — Зачем же вы дали такую лошадь?

— Ничего, ничего, пане! — успокоил нас догнавший старик. — Ты, пане Лукаш, только не трогай его; нехай (пускай) по воле бежит.

Снова поехали; но, сделавши шагов двадцать, возница наш пробрюзжал “тпрюсь, тпрюсь” и что-то зашамшил зубами, суетясь на сундуке.

— Что ты говоришь? — спросил его мой товарищ. Извозчик опят зашамшил, но ничего невозможно разобрать было.

— Обернись сюда и скажи.

Опять шамшанье.

— Да что у тебя во рту?

Извозчик старался выговорить что-то, но из всех его слов мы разобрали, что “мова (речь) в мене такая поганая”. — “Пане Антоний!” — закричал он внятнее, приподнявшись на сундуке.

Из темноты сзади послышался отклик.

— Что у тебя случилось? — спрашиваю я извозчики.

— Ничего, пане, ничего.

— Пане Лукаш! — раздается снова сзади.

— А!

— Это ты меня звал?

— А я же. Кто ж еще?

Подошел пан Антоний. Пан Лукаш что-то забормотал и задвигался во все стороны, а пан Антоний начал заглядывать под телегу.

— Да скажите же, Бога ради, что у вас такое?

— Ничего, пане, ничего. Фурманка трохи (немного) рассунулась.

Вот тебе и раз! Ночью ехать на рассыпавшейся телеге — приятно!

— Вороти назад.

— Ничего, пане, ничего. Будьте покойны. Нужно только вот этот сундук снять с передка.

вернуться

24

“Хотел начать от того, как выехал из Пружан; но кто же из вас, любезные читатели, так силен в географии, что знает о существовании Пружан?”

вернуться

25

“Воспоминания о Полесье, Волыни и Литве” (Польск.)