Изменить стиль страницы

Н. В. ГОГОЛЬ — В. Г. БЕЛИНСКОМУ

Франкфурт, около 8/20 июня 1847 г.

Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне в «Современнике», — не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. [По поводу этой статьи своей Белинский писал 28 февраля 1847 г. Боткину: «Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи… Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству…»] А мне не хотелось бы рассердить человека, даже не любящего меня, тем более вас, который — думал я — любил меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные — все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно побольше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят всё это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти всё приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые, покамест, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.

Я не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все недоразумения. Поверьте, что не легко судить о книге, где замешалась собственная душевная история автора, скрытно и долго жившего в самом себе и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко также было и решиться на подвиг выставить себя на всеобщий позор и посмеяние, выставивши часть той внутренней своей истории, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачею своего голоса о ней, прочесть ее в различные часы душевного расположения, более спокойного и более настроенного к собственной исповеди, потому что только в такие минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы? [«Критики» — здесь в смысле «критические статьи»; дальше в смысле «авторы»; в конце письма опять первый смысл. ] Такая логика может присутствовать только в голове рассерженного человека, ищущего только того, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Я долго носил в голове, как заговорить о критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые, по поводу моих сочинений, распространили много прекрасных мыслей об искусстве; я беспристрастно хотел определить достоинство каждого и оттенки эстетического чутья, которым более или менее одарен был каждый; я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливее, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастия и справедливости. Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтоб унизить человека, способствуйте [к осме]янию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, — всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело — говорю вам это искренно, когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств.

Н. Г.

«Письма», III, стр. 491–493.

Н. Я. ПРОКОПОВИЧ — Н. В. ГОГОЛЮ

Пб., 27 июня 1847 г.

Я несколько виноват перед тобою, что не известил тебя в прошлом письме об отъезде Белинского за границу; тогда письмо твое к нему не прогулялось бы понапрасну сюда. Но всё равно, оно отправилось по первой же почте к нему в Силезию, в Зальцбрунн, откуда ты, вероятно, и получишь от него ответ.

Эта поездка была необходима для Белинского; только от нее одной зависит спасение жизни его, бывшей, в продолжение последней зимы, не один раз на волоске и сохранившейся в противность всех правил и приговоров медицины.

Пользуясь твоим позволением, я прочитал письмо твое к нему. Мне кажется, ты очень ошибаешься, воображая, что статью свою Б. написал, приняв на свой счет некоторые выходки твои вообще против журналистов. Зная Белинского давно, я не могу не быть уверенным, что ни одна строчка его не назначалась мщению за личное оскорбление. Почему не судить проще и не приписать всего сказанного им встрече совершенно противоположных друг другу убеждений, искренних в нем и, конечно, не притворных в твоей книге? Белинский не говорил хладнокровно о прежних твоих сочинениях: мог ли он говорить хладнокровно и о последних? Впрочем, он сам, вероятно, в ответе своем выскажет тебе все свои побуждения…

Е. В. Петухов. Письма Н. В. Гоголя к Н. Я. Прокоповичу.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. В. АННЕНКОВА

…Приближалось время окончания лечебного курса и нашего [Анненкова, Белинского и И. С. Тургенева. ] отъезда из Зальцбрунна. Белинский чувствовал себя гораздо лучше, кашель уменьшился, ночи сделались спокойнее — он уже поговаривал о скуке житья в захолустье. Почти накануне нашего выезда из Зальцбрунна в Париж я получил неожиданное письмо от Н. В. Гоголя, извещавшего, что изданная им «Переписка с друзьями» наделала ему много неприятностей, что он не ожидает от меня благоприятного отзыва о его книге, но все-таки желал бы знать настоящее мое мнение о ней, как от человека, кажется, не страдающего заносчивостию и самообожанием. Это было первое письмо после того надменно-учительского, о котором говорено, и первое после короткой встречи нашей в Париже и Бамберге. Оно довольно ясно обнаруживало в Гоголе желание если не утешения и поддержки, то, по крайней мере, тихой беседы. В конце письма Гоголь неожиданно вспоминал о Белинском и кстати посылал ему дружеский поклон, вместе с письмом прямо на его имя, в котором упрекал его за сердитый разбор «Переписки» во 2 № «Современника». [Это письмо Гоголя Анненкову не сохранилось. Возможно, конечно, что Гоголь, узнав о пребывании Белинского и Анненкова в Зальцбрунне, послал Белинскому через Анненкова копию своего первого письма, или другое письмо. Но Белинский в письме к Гоголю упоминает только о письме, пересланном ему из Петербурга. ] Это и вызвало то знаменитое письмо Белинского о его последнем направлении, какого Гоголь еще и не выслушивал доселе, несмотря на множество перьев, занимавшихся разоблачением недостатков «Переписки», попреками и бранью на ее автора. Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белинский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: «А, он не понимает, за что люди на него сердятся, надо растолковать ему это, я буду ему отвечать».

Он понял вызов Гоголя.

В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белинского, которая снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, на котором мы свершали наши довольно скучные послеобеденные упражнения в пикет, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю, как за работу, и с тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим небом…