Изменить стиль страницы

«Письма», I, стр. 253–254.

В. Ф. ОДОЕВСКИЙ — А. С. ПУШКИНУ

28 сентября 1833 г.

Скажите, любезнейший Александр Сергеевич, что делает наш почтенный г. Белкин? Его сотрудники Гомозейко и Рудый Панек, [Одоевский и Гоголь. «Чердак» описан Гоголем в «Невском проспекте» и «Портрете». Из повестей Вл. Одоевского имеется в виду, вероятно, «Княжна Мими» (впервые напечатана в «Библ. для чтения» 1834 г., № 1 под псевдонимом В. Безгласный). ] по странному стечению обстоятельств, описали: первый гостиную, второй — чердак; нельзя ли г. Белкину взять на свою ответственность — погреб? Тогда бы вышел весь дом в три этажа, и можно было бы к Тройчатке сделать картинку, представляющую разрез дома в 3 этажа с различными в каждом сценами. Рудый Панек [«Панек» — вместо правильного Панько. ] даже предлагал самый альманах назвать таким образом: Тройчатка или Альманах в три этажа, соч. и проч. — Что на это всё скажет г. Белкин? Его решение нужно бы знать немедленно, ибо заказывать картинку должно теперь, иначе она не поспеет, и Тройчатка не выйдет к новому году, что кажется необходимым. А что сам Александр Сергеевич?

«Переписка Пушкина», т. III, стр. 47.

А. С. ПУШКИН — В. Ф. ОДОЕВСКОМУ

Болдино, 30 октября 1833 г.

Виноват, ваше сиятельство! кругом виноват. Приехал в деревню, думал распишусь. Не тут-то было. Головная боль, хозяйственные хлопоты, лень — барская, помещичья лень — так одолели меня, что не приведи боже. [Однако за октябрь 1833 г. в Болдине были написаны «Сказка о рыбаке и рыбке», «Анджело» и начат «Медный Всадник».] Не дожидайтесь Белкина; не на шутку видно он покойник; не бывать ему на новосельи ни в гостиной Гомозейки, ни на чердаке Панька. Недостоин он видно быть в их компании… А куда бы не худо до погреба-то добраться…

Кланяюсь Гоголю. Что его комедия? [Владимир 3-й степени. ] В ней же есть закорючка.

Весь Ваш А. Пушкин.

«Переписка Пушкина», т. III, стр. 56.

В. Н. ГОГОЛЬ — М. А. МАКСИМОВИЧУ

Пб., 9 ноября 1833 г.

Я получил ваше письмо, любезнейший земляк, чрез Смирдина. Я чертовски досадую на себя за то, что ничего не имею, чтобы прислать вам в вашу «Денницу». У меня есть сто разных начал, и ни одной повести, и ни одного даже отрывка полного, годно[го] для альманаха. Смирдин из других уже рук достал одну мою старинную повесть, о которой я совсем было позабыл и которую я стыжусь назвать своею; впрочем, она так велика и неуклюжа, что никак не годится в ваш альманах. [«Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», напечатанная во 2-й ч. «Новоселья», 1834 г. Все, что Гоголь говорит здесь об этой повести — мало достоверно и имеет характер самооправдания. ] Не гневайтесь на меня, мой милый и от всей души и сердца любимый мною земляк. Я вам в другой раз непременно приготовлю, что вы хотите. Но не теперь. Если б вы знали, какие со мною происходили страшные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я пережил, сколько перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся. Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили. [В начале 1834 г. Гоголь поместил в «Сев. Пчеле» объявление «Об издании истории малороссийских казаков», где просил о доставлении ему материалов. Тогда же написал статью «Взгляд на составление Малороссии». Дальше этого работа не пошла. ] Я очень порадовался, услышав от вас о богатом присовокупле[нии] песен и собрании Ходаковского. [Собрание укр. песен Доленги-Ходаковского (1784–1825), польского историка. Рукопись, которой пользовался Максимович, нашел в 80-х гг. XIX в. В. П. Науменко. [Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе, при трепетной свече, между стенами, убитыми книгами и книжною пылью, с жадностью жида, считающего червонцы! Моя радость, жизнь моя, песни! как я вас люблю! Чтó все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями!.. [Ср. статью Гоголя «О малороссийских песнях» в «Арабесках».] Я сам теперь получил много новых, и какие есть между ними! прелесть! Я вам их спишу… не так скоро, потому что их очень много. Да, я вас прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни, выключая печатных и сообщенных вам мною. Сделайте милость, и пришлите этот экземпляр мне. Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука. Я знаю, что есть столько песен, и вместе с тем не знаю. Это всё равно если б кто перед женщиной сказал, что он знает секрет, и не объявил бы ей. Велите переписать четкому, красивому писцу в тетрадь in quarto, на мой счет. Я не имею терпения дождаться печатного; притом я тогда буду знать, какие присылать вам песни, чтобы у вас не было двух сходных дублетов. Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные; они всё дают по новой черте в мою историю, всё разоблачают яснее и яснее, увы! прошедшую жизнь и, увы! прошедших людей… Велите сделать это скорее. Я вам зато пришлю находящие[ся] у меня, которых будет до двух сот, и что замечательно — что многие из них похожи совершенно на антики, на которых лежит печать древности, но которые совершенно не были в обращении и лежали зарытые.

Прощайте, милый, дышащий прежним временем земляк, не забывайте меня, как я не забываю вас…

«Письма», I, стр. 263–264.

Н. В. ГОГОЛЬ — МАТЕРИ

Пб., 1833 г., ноября 22.

Во-первых, прежде всего я должен благодарить вас за посылку: сестру за песни, из которых особенно та что: «Що се братця як барятця!» очень характерна и хороша; но более всего одолжили вы меня присылкою старинной тетради с песнями: между ними есть многие очень замечательные. Сделаете большое одолжение, если отыщете подобные той тетради с песнями, которые, я думаю, более всего водятся в старинных сундуках между старинными бумагами у старинных панов или у потомков старинных панов…

«Письма», I, стр. 264.

ИЗ ДНЕВНИКА А. С. ПУШКИНА

3 декабря 1833 г.

Вчера Гоголь читал мне сказку, как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. [«Новость о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».] — очень оригинально и очень смешно.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. В. АННЕНКОВА

…Как далек еще тогда он был от позднейшей самоуверенности в оценке собственных произведений может служить то, что на одном из складчинных обедов 1832 г., он сомнительно и даже отчасти грустно покачал головой при похвалах, расточаемых новой повести его «Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем». — «Это вы говорите, — сказал он, — а другие считают ее фарсом». Вообще суждениями так называемых избранных людей Гоголь, по благородно высокой практической натуре своей, никогда не довольствовался. Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная, горячечная веселость — явное произведение материальных сил, чем либо возбужденных. Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных народов, которых он так ценил вообще. Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе. «Последний день Помпеи» Брюллова [Карл Павл. Брюллов (1799–1852) — художник. О его картине «Последний день Помпеи» Гоголь написал статью (вошла в «Арабески»). ] привел его, как и следовало ожидать, в восторг. Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, всё, исполненное силы и блеска, потрясало его до глубины сердца. О метафизическом способе понимания явлений природы и искусства тогда и в помине не было. Он просто благоговел перед созданиями Пушкина за изящество, глубину и тонкость их поэтического анализа, но так же точно с выражением страсти в глазах и в голосе, сильно ударяя на некоторые слова, читал и стихи Языкова. В жизни он был очень целомудрен и трезв, если можно так выразиться, но в представлениях он совершенно сходился со страстными, внешне великолепными представлениями южных племен. Вот почему также он заставлял других читать и сам зачитывался в то время Державина. Чтение его, если уже раз ухо ваше попривыкло к малороссийскому напеву, было чрезвычайно обаятельно: такую поразительную выпуклость умел он сообщать наиболее эффектным частям произведения и такой яркий колорит получали они в устах его! Можно сказать, что он проявлял натуру южного человека даже и светлым, практическим умом своим, не лишенным примеси суеверия… Если присоединить к этому замечательно тонкий эстетический вкус, открывавший ему подчас подделку под чувство и ложные, неестественные краски, как бы густо или хитро ни положены они были, то уже легко будет понять тот род очарования, которое имела его беседа. Он не любил уже в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к самому народу за «моду, которую они ввели по Европе», как он говорил: «быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты». Впрочем, он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Также мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него), [По-видимому, сильно преувеличено. Гоголь не мог не иметь понятия о Гете, Шиллере, Тике, Гофмане, хотя бы по русским переводам; те же имена упоминаются в письмах и сочинениях Гоголя. Если не в эти, то в позднейшие годы Гоголь хорошо был знаком также с Шекспиром и Мольером. ] и из всех имен иностранных поэтов и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя — Вальтер Скотт. [Вальтера Скотта (1771–1832) Гоголь называл «полнейшим, обширнейшим гением XIX века» (статья «О движении журнальной литературы в 1834–1835 гг.»); литературная зависимость Гоголя от В. Скотта устанавливается в работах В. Виноградова и Д. Якубовича. ] Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой почтительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задобривать его в пользу автора… Гоголь любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения, за удивительное распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его… В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли — словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому Малороссии, что составляло в нем истинное, охранительное начало, и художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно-дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов. В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений, со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований, заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы теперь говорим.