Изменить стиль страницы

– Может быть, оставим на завтра? – предложил Кессель.

– Завтра его уже нельзя будет пить. Оно перестоит, да и теплое будет, бочонок-то открыт.

– А если вернуть его фирме?

– Открытый они не возьмут обратно, – вздохнул Бруно.

– И что же теперь с ним делать? Вылить в клозет? Или пожертвовать дому престарелых?

Бруно заерзал на стуле. На его лице отражалась борьба между добрыми намерениями нового Бруно и суровой действительностью. Наконец он, кряхтя, поднялся со стула: суровая действительность победила. Взяв литровый бокал, Бруно подошел к бочонку, наполнил бокал, поднес к губам и… Нет, не выпил. Держа бокал у самых губ, Бруно повернулся к Кесселю и взглянул на него. «Он посмотрел на меня такими глазами, – говорил Кессель позже, – такими глазами, которых я никогда не забуду». Это были глаза самоубийцы, приготовившегося к последнему прыжку. Они были полны упрека, как у человека, которого посылают в Антарктику искать пропавшую экспедицию; он готов исполнить свой долг, но не знает, вернется ли сам когда-нибудь обратно.

Какое-то время Бруно с высоты своего двухметрового роста смотрел на Кесселя поверх бокала с пивом. Кессель малодушно пожал плечами. Тогда Бруно отвернулся и единым духом выпил бокал до дна.

Когда Кессель в шесть часов вечера запер магазин и спустился во двор, чтобы сесть в машину и ехать к оптовику за товаром (Кессель позвонил ему и потребовал товара на две тысячи марок, что его страшно удивило, но он все же обещал упаковать ящики к половине седьмого), словом, когда Кессель уехал, бочонок был уже пуст.

– Когда вы вернетесь, – сказал Бруно, – нужно будет распаковать товар и расставить его в витрине.

– Может быть, лучше завтра?…

– Завтра мы можем не успеть: кто его знает, когда придет первый автобус. Если вы вернетесь, а меня нет, значит, я в «Шпортеке» у моста.

Кессель вернулся в половине восьмого. Пару раз он свернул не туда, потому что еще плохо знал Берлин: контора оптовика находилась на другом конце города, в Виттенау. Кессель платил наличными, поэтому оптовик буквально навязал ему двухпроцентную скидку, что составило целых сорок марок.

Бруно сидел в пивном баре «Шпортек» и распевал «Ла Палому» однако тут же поднялся с места, как только Кессель позвал его. Они поехали в магазин, все распаковали, расположили товар в витрине и убрали мусор. Когда в десять вечера все наконец было приведено в порядок, Кессель вспомнил про Эгона:

– А что делает наш гость из подземелья?

– Когда я уходил, Эгон еще дрых. Перед уходом я вынес его на улицу и засунул обратно в подвал.

Кессель тогда еще жил в пансионе «Аврора» на Курфюрстендам.

Кессель боялся заблудиться, кроме того, машину там все равно негде было поставить, и он решил поехать на метро. Бруно вызвался его проводить – до «Шпортека».

Кессель вопросительно взглянул на Бруно.

– Только сегодня, – пробормотал Бруно.

– Не знаю, возможно, я и не прав, – произнес Кессель, вынимая из кармана два процента скидки и вручая их Бруно.

Кессель перепробовал все средства. Сначала он продавал дешево с наценкой не сто, а только десять процентов, то есть один берлинский медведь средней величины стоил у него не двенадцать пятьдесят, а всего лишь шесть восемьдесят. Товар пошел нарасхват, так что Бруно с Кесселем едва успевали завозить новый. Прибыль с каждого сувенира была невелика, но она росла за счет оборота в целом: «О нас уже все знают», – пропыхтел Бруно, стаскивая в подвал очередной ящик с бюстами писателя Эрнста Ройтера (подвал им пришлось переоборудовать под склад).

Кессель чуть не грохнул на пол ящик с пепельницами, украшенными портретом Джона Ф. Кеннеди и надписью «Я тоже берлинец».

– Что случилось? – удивился Бруно.

– Вы правы, Бруно. Это была ошибка. Цены надо не снижать, а повышать. С завтрашнего дня наценка у нас будет двести процентов! Будем продавать товар на вес золота.

На следующий день, это было в конце марта, один медведь стоил уже не шесть восемьдесят, а восемнадцать семьдесят пять. Покупателей поубавилось, но не намного. Выручка же благодаря сумасшедшей наценке опять увеличилась.

– Придется продавать с убытком, – предложил Кессель на Страстной неделе, наблюдая, как туристы нескончаемой толпой передают друг другу ручку входной двери их магазина, точно эстафетную палочку.

– Не пойдет, – вздохнул Бруно – Провалим легенду. К нам тут же заявится фининспектор… А то и полиция.

– А что же тогда делать?

Бруно только пожал могучими плечами, продолжая обслуживать покупателей.

Позже, окольными путями (об этом рассказал герр Примус) Кессель узнал, что многие автобусы специально заезжали на Эльзенштрассе, потому что туристы непременно хотели купить себе что-нибудь в лавке Кесселя.

– Вот идиоты, – искренне возмущался Кессель. – Они наверняка раскупили бы даже дестены, которыми торгует тот старый жулик в Сен-Моммюль-сюр-мере.

Наконец он сдался, бросил эксперименты и стал торговать как все, с наценкой сто процентов. Со временем ему удалось стабилизировать прибыль в пределах девяти-десяти тысяч марок в месяц, то есть на уровне обычного мелкого предпринимателя. Единственное, что позволял себе Кессель, это вешать на дверь табличку «Прием товара», когда автобусов на улице собиралось больше двух.

Туристы – народ стойкий, иногда они простаивали перед магазином больше получаса. Наименее стойкие принимались дергать дверь за ручку.

Альбин Кессель, разумеется, не подавал признаков жизни.

– Они уехали? – спрашивал он Бруно время от времени.

Бруно осторожно отодвигал занавеску, прикрывавшую стекло внутренней двери, соединявшей магазин с квартирой и покрытой зеленым лаком.

– Нет еще.

– Тогда налейте мне еще кофе.

Эжени тоже была находкой везунчика-Бруно.

Несмотря на свой юный возраст (Эжени было двадцать два года), она успела развестись уже дважды. После этого она переселилась в Берлин, где выдают подъемные, налоги поменьше, да и зарплата побольше, но для этого ей пришлось подписать контракт на пять лет.

Бруно познакомился с Эжени, когда она как раз проматывала остатки подъемных, то есть устраивала в своей (купленной еще на деньги последнего мужа) квартире в берлинском районе Вильмерсдорф вечеринку в честь окончания периода акклиматизации. Как сама Эжени так и ее вечеринки уже начали приобретать популярность в определенных кругах Западного Берлина. Желающих попасть на эту ее вечеринку было много, в их числе два молодых человека (одного звали Герд, другого – Гельмут, как смог припомнить Бруно), с которыми Бруно познакомился в пивном заведении «Кактус» на станции электрички «Фейер-бахштрассе». Бруно исполнял там свою любимую песню про эрцгерцога Иоганна, в Берлине практически неизвестную, после чего Герд (а может быть, Гельмут) сказал: «Слушай, этого мужика обязательно надо взять к Эжени!» И они поехали на вечеринку, которая к тому времени была уже в полном разгаре.

Приехав к Эжени, Бруно добросовестно исполнил песню про эрцгерцога Иоганна еще раз, чем не только произвел фурор, но и приковал к себе на весь остаток вечера внимание публики. Короче, когда разошлись последние гости (а произошло это никак не раньше восьми утра), в квартире Эжени остался один Бруно.

Повсюду стояли стаканы, пустые и полупустые, пепельницы были полны окурков, на полу валялись растоптанные булочки. Когда Эжени. выпроводив предпоследнего гостя, выключила проигрыватель, квартира словно преобразилась. Лишь шум редких машин за окном проникал сквозь задернутые шторы.

Эжени раздернула шторы и открыла окна, впустив в комнату свет мартовского раннего утра. Когда из комнаты исчезли тени и ушли последние отголоски миновавшей ночи, она заметила Бруно, сидевшего в углу дивана и внимательно за ней наблюдавшего.

Эжени, держа в каждой руке по полдюжины стаканов, остановилась и спросила:

– А вы кто такой?

– Я Бруно, – ответил Бруно, вставая и тоже беря в руки по полудюжине стаканов.