Изменить стиль страницы

539

Странно видеть взрослых людей, с задумчивыми, иногда с такими деловыми физиономиями, за ребяческой забавой. Мне невольно пришла на память Европа, карты и деловые физиономии тоже…

Когда я выезжал из города в окрестности, откуда-то взялась и поехала, то обгоняя нас, то отставая, коляска; в ней на первых местах сидел августинец с умным лицом, черными, очень выразительными глазами, с выбритой маковкой, без шляпы, в белой полотняной или коленкоровой широкой одежде; это бы ничего: «On ne voit 10 que ca»,1 – говорит француженка; но рядом с монахом сидел китаец – и это не редкость в Маниле. У этого китайца были светло-русые волосы, голубые или, по крайней мере, серые глаза, белое или, скорее, красноватое лицо, начиная с носа, совершенно как у европейца. Подумав хорошенько, я снизошел и к этому явлению. «Почему ж, – думал я, – не быть у китайца русым волосам и красному носу, как у европейца? ведь англичане давно уж распространяют в Китае просвещение и завели много своего. 20 Между прочим, и носы, и русые волосы…» Но зачем у этого китайца большой золотой крест на груди? Если он христианин, как надо полагать, зачем он в китайском платье? – боится своих, прячется? не думаю: тогда бы он боялся носить и крест. Наконец, зачем он сидит с католическим монахом? Кто это против них, весь в черном, светском платье, худощавый мужчина, который не надевает шляпы, а держит ее в руках? Потом отчего они все молчат и смотрят в разные стороны?

Это очень интриговало меня; я поминутно обращал 30 взгляды на коляску, до того, что августинский монах вышел из терпения и поклонился мне, полагая, вероятно, по моим вопросительным и настойчивым взглядам, что я добивался поклона. Мне стало совестно, и я уже не взглянул ни разу на коляску и не знаю, где и как она отстала от нас.

Солнце уж скрывалось; мертвый полуденный сон миновал; бездействие кончилось. По деревьям, по дороге и по воде заиграл ветерок, подувший с моря, но так мягко, нежно, осторожно, как разве только мать дует в лицо 40 спящему ребенку, чтоб согнать докучливую муху. Почти не слыхать его, а прохладно, тепло и покойно; ветви не качаются взад и вперед и не хлещут одна другую, как в

540

наших северных дубравах; они не движутся, только листья шепчут, и то не все: иной с подошву толщиной – где ему шептать! зефиры не скоро раскачают его.

А кучер всё мчал да мчал меня, то по глухим переулкам, с бледными, но чистыми хижинами, по улицам, то опять по полянам, по плантациям. Из-за деревьев продолжали выглядывать идиллии в таких красках, какие, конечно, не снились самому отцу Феокриту. Везде толпы; на балконах множество голов. 10 Мы проезжали мимо развалин массивного здания, упавшего от землетрясения, как надо полагать. Я вышел из экипажа, заглянул за каменную ограду и видел стену с двумя-тремя окнами да кучу щебня и кирпичей, заросших травой.

В тагальских деревнях между хижинами много красивых домов легкой постройки – это дачи горожан, которые бегут сюда, между прочим, тотчас после первых приступов землетрясения, как сказал мне утром мсье Демьен. Здесь нечему раздавить человека: всё из жердочек, из 20 прутьев; стен нет: место их занимают окна, задвигаемые посредством жалюзи. Жалюзи открывались к вечеру и обнаруживали внутренность домов. У тагалов нечего смотреть: несколько посуды для приготовления пищи, лавки и семейство, сидящее на полу. Хижины строятся на подставках для защиты от периодически разливающихся рек, от дождей; под хижиной помещаются свиньи, куры, всё домашнее хозяйство. Побогаче хижины окружены двориками, огороженными бамбуком, а чаще кустами бананов.

Во многих хижинах я видел висящие мундиры, 30 а иногда и сам смуглый воин из тагалов, вроде Отелло, сидел тут же среди семейства.

Да, прекрасны окрестности Манилы, особенно при вечернем солнце: днем, в полдень, они ослепительны и знойны, как степь. Если б не они, не эта растительность и не веселый, всегда праздничный вид природы, не стоило бы, кажется, и ездить в Манилу, разве только за сигарами.

Мы въехали в город с другой стороны; там уж кое-где зажигали фонари: начинались сумерки. Китайские лавки 40 сияли цветными огнями. В полумраке двигалась по тротуарам толпа гуляющих; по мостовой мчались коляски. Мы опять через мост поехали к крепости, но на мосту была такая теснота от экипажей, такая толкотня между пешеходами, что я ждал минут пять в линии колясок,

541

пока можно было проехать. Наконец мы высвободились из толпы и мимо крепостной стены приехали на гласис и вмешались в ряды экипажей.

Где это я? Под Новинским или в Екатерингофе 1-го мая? По гласису тянутся две аллеи больших широколиственных деревьев; между аллеями, по широкой дороге, движется бесконечная нить двуместных и четвероместных колясок, с синьорами и синьоринами, с джентльменами, джентльменками, и огибает огромное пространство 10 от предместий, мимо крепости, до самого взморья. На берегу залива собралось до сотни экипажей: гуляющие любовались морем и слушали прекрасную музыку. Играли полковые музыканты. Я остановился послушать знакомые мотивы из опер и незнакомые польки, мазурки. Многие мужчины – в белом, исключая львов: те – в суконном платье и черных шелковых шляпах. Весь шик заключается в том, чтоб – хоть задохнуться, да казаться европейцем, не изменять европейского костюма и обычаев. Женщины-испанки – все с открытой 20 головой и даже без мантильи; англичанки и американки в шляпках. Лиц не видать: темно. Местами расставлены жандармы в треугольных шляпах, темных мундирах с белою перевязью, верхом на небольших, но крепких, коренастых лошадях. Порядок строгий; ни одна коляска не смеет обогнать другую, ни остановиться в рядах.

Это и есть знаменитое кальсадо, или гулянье, о котором говорил мсье Demien.

Проехав раза два по нем взад и вперед, я отправился 30 в отель. Кальсадо не уйдет; да хоть бы и ушло – не беда: это та же Москва, Петербург, Берлин, Париж и т. д. В фонде уж опять накрыт длинный стол, опять заставили его двадцатью блюдами, всё почти теми же, что и за обедом, кроме супа. Это называется пить чай, а чаю не видать.

Вскоре, один за другим, собрались все – и наши и чужие.

Завязался живой и шумный разговор, рассказ, кто что видел, слышал. Я ушел на балкон и велел туда принести себе чай. Боже мой, какая микстура! Полухолодный, темный и мутный настой, мутный от грязного 40 сахарного песку. В Маниле родится прекрасный сахар и нет ни одного завода для рафинировки. Всё идет отсюда вон, больше в Америку, на мыс Доброй Надежды, по китайским берегам, и оттого не достанешь куска белого сахару.

Нужды нет, что в двух шагах от Китая, но не