Изменить стиль страницы

Д.С. Мережковский первый указал на родство сцены из “Дневника писателя” 1873 года и раскалывания иконы Версиловым в “Подростке”. “Что это у вас за образ? – спрашивает Версилов Татьяну Павловну, – А, покойников, помню. Он у него родной, дедовский; он весь век с ним не расставался; знаю, помню, он мне его завещал; очень припоминаю… и кажется, раскольничий… дай-ка взглянуть. … Знаете, мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь, – оглядел он нас всех с ужасно серьезным лицом и самою искреннею сообщительностью. – Право, мысленно раздваиваюсь и ужасно этого боюсь. Точно подле вас стоит ваш двойник… ‹…› Знаешь, Соня, вот я взял этот образ (он взял его и вертел в руках), и знаешь, мне ужасно хочется теперь, вот сию минуту, ударить его об печку, об этот самый угол. Я уверен, что он расколется на две половины – ни больше ни меньше ‹…› Когда Татьяна Павловна перед тем вскрикнула: „Оставь образ!" – то выхватила икону из его рук и держала в своей руке. Вдруг он, с последним словом своим, стремительно вскочил, мгновенно выхватил образ из рук Татьяны и, свирепо размахнувшись, изо всех сил ударил его об угол изразцовой печки. Образ раскололся ровно на два куска…” (XIII, 408-409). “Одинаковое кощунство, – писал Мережковский, – совершилось в мужике, стрелявшем в причастие, и в Версилове, расколовшем образ; там в бессознательной стихии, здесь в сознании русского народа…”.

Соотнесенность мотивов выстрела в причастие и раскалывания иконы не подлежит сомнению. Видение Распятого на кресте и образ из “Подростка” – манифестация единой сущности, “образа единого Христа” (Мережковский). В свою очередь, РАСКАЛЫВАНИЕ РАСКОЛЬНИЧЬЕГО ОБРАЗА связывает эту сцену с образом и именем РОДИОНА РАСКОЛЬНИКОВА “Преступления и наказания” (ср.: “образ ‹…› РОДОВОЙ,… РАСКОЛЬНИЧИЙ”). В имени Раскольникова два основных значения: 1) РАСКОЛА как РАЗДВОЕНИЯ (личности, сознания) и 2) РАСКОЛА как РАСКОЛЬНИЧЕСТВА – “крупного явления нашей исторической жизни”, по словам самого Достоевского (VIII, 342). Раскол, по мысли Достоевского, призван сыграть исключительную роль в мессианском будущем России.

Ключевое понятие “лом/ать/” встречается, наконец, в сцене со сломанным распятием из варианта главы “У Тихона” в “Бесах”. Там Ставрогин ломает распятие, и в этом смысле стоит в одном ряду с “кающимся Власом” и Версиловым, раскалывающим икону: “Меж тем он [Ставрогин] остановился у письменного стола и, взяв в руки маленькое распятие из слоновой кости, начал вертеть его в пальцах и вдруг сломал пополам. Очнувшись и удивившись, он в недоумении посмотрел на Тихона, и вдруг верхняя губа его задрожала, словно от обиды и как бы с горделивым вызовом.

– Я думал, что вы мне что-нибудь в самом деле скажете, для того и пришел, – проговорил он вполголоса, как бы сдерживаясь изо всех сил, и бросил обломки распятия на стол” (XII, 114-115). Как и Влас, Ставрогин приходит к старцу. Но в отличие от Власа, который пришел к старцу за покаянием, Ставрогин не кается. И если Власу в нужный момент является Спаситель, останавливающий его на этом пути попрания святыни и ложного самоутверждения, Ставрогин, подобно Версилову, попирает святыню, отрываясь от святыни сердца, и тем самым приходит к духовному самоотрицанию.

Все эти макроконтексты (Ставрогин ломает распятие; Версилов раскалывает икону; Влас /не/стреляет в причастие; Миколка ломом убивает лошадь) представляют существенное единство. Оно позволяет прояснить связь единицы -ЛОМ- с образом Христа и новозаветным преломлением, непосредственно не выраженными в “Преступлении и наказании”. Предикат “ломать”, входящий в новозаветную пропозицию “Христос преломляет хлеб”, может развертывать свои значения в синонимическом ряду “раскалывать – разрывать – резать – бить”. Морфемы -ЛОМ-, (РАС)КОЛ- и др., попадая в непредикативные позиции (номинативные, атрибутивные), сохраняют память об исходном значении. Сам Раскольников не просто ломает себя, как Версилов или Ставрогин, а символически преломляет свою самость, страдальчески давая себя другим людям.

Все это связано и с историософскими построениями Достоевского. В центре их – представление о возвращении к “почве”. Два разъединенных начала – утратившая веру интеллигенция и сохранивший веру народ должны примириться в будущем синтезе, основой которого станет личность Христа. А. Валицкий так в свое время интерпретировал сцену с Версиловым: “Сцена в "Подростке", где Версилов разбивает древнюю икону старого странника Макара, имеет символическое значение. ‹…› Символизм этой сцены очевиден: разрушение народного (православно-христианского) наследия, внутренний раскол, обещание будущего возвращения блудного сына через посредство Софьи, женщины из народа. Брак Софьи и Версилова – символ будущего примирения, соединения потерянной интеллигенции и народа, к которому она должна когда-нибудь вернуться; несмотря на искушение (соблазнение Софьи Версиловым) народ сохранил веру и нравственные идеалы и в своей религии сохранил чистый образ Христа” (Walicki A. Slavophile Controversy: History of a Conservative Utopia in 19-century Russian Thought. Oxford, 1975, с. 553-554). Характерно, что Достоевский строит свою историософскую модель, используя те же ключевые морфемы: “реформа Петра ОТОРВАЛА одну часть народа от другой, главной”; “и от этого РАЗДВОЕНИЯ народа страшно страдают обе его части”; “от РАЗРЫВА с народом страдают и высшие классы”, у которых – “ОТЛОМЛЕННАЯ жизнь” (XX, 14, 18, 194).

Евангельское преломление хлеба (т. е. преломление Христом самого себя: “Я есмь хлеб, сшедший с небес” – Иоанн 6, 41) – знак ЕДИНЕНИЯ, единства в истине, любви и самопожертвовании. Христово преломление есть слияние в акте абсолютного синтеза “друг для друга” “крайних противоположностей” – цельности и разъединенности, богочеловечности и человекобожия, идеала и реальности и т. д. При этом отказ от Я становится условием обретения абсолютного Я, страдание – необходимой предпосылкой счастья, а “расчленение” себя – единственным путем к сохранению полноты собственного бытия, вручаемого целиком всем и каждому. Структура такой сущности заключается в том, чтобы в делении и расчлененности самой себя самоутверждаться в качестве высшего единства. Причем это сущностное единство – не абстракция, а живой опыт религиозной личности. Бог, по мысли Достоевского, как “полный синтез всего бытия”, противостоит человеку, идущему “от многоразличия к Синтезу, от фактов к обобщению их и познанию” (XX, 174). И человек, покупающий счастье “всегда страданием”, свое “жизненное знание и сознание” приобретает “опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе” (VII, 155). Христос в самом преломлении (т. е. символическом и буквальном расчленении на части) ОСУЩЕСТВЛЯЕТ ЕДИНСТВО всего сущего. Герой же Достоевского, ЛОМАЯ, не просто разрушает ЭТО ЕДИНСТВО, но СТРАДАЕТ – ИЩЕТ ЕДИНСТВА на пути к идеалу Христа. И человеческое преломление здесь – знак разъединенности и отрицания – пусть самого крайнего и богоборческого, – но отрицания все-таки именно ЭТОГО единства “вековечного от века идеала” Христа.

Черновые варианты “Преступления и наказания” показывают, что Достоевский, работая над важнейшими сценами романа, вспоминает гончаровского “Обломова”. Он записывает: “Глава "Христос" (как "Сон Обломова")…” (VII, 166). Казалось бы, странно, Христос – и вдруг Обломов. Неслучайность такого сближения подтверждается записью в одном из набросков 1870 года: “…Поэтическое представление вроде Сна "Обломова о Христе” (XII, 5). Внимание Достоевского к роману Гончарова появляется задолго до выхода “Преступления и наказания”. Со “Сном Обломова” Достоевский познакомился сразу после публикации в “Литературном сборнике с иллюстрациями”, изданном редакцией “Современника” в 1849 г. (к моменту начала работы над “Преступлением и наказанием” он мог уже познакомиться с полным текстом романа). По воспоминаниям Яновского, Достоевский “чрезвычайно уважительно отзывался о всех произведениях, хотя по числу в то время незначительных, И.А. Гончарова, которого отдельно напечатанный "Сон Обломова" ‹…› цитировал с увлечением”.