Изменить стиль страницы

Это напоминало дни Монреаля после открытия естественного превращения атомов. Но тогда он принимал все приглашения. Сил хватало на все. И на все хватало энтузиазма. И собственное его время растягивало обычные сутки, точно предлагая к его услугам не двадцать четыре земных часа, а тридцать шесть, или сорок восемь, или — да сколько надо ему, столько и предлагая!..

А теперь у него был один мотив отказа для всех: from lack of time — из-за недостатка времени. Он мог себе позволить не изъясняться подробней.

Приглашениями его осаждали и в Кембридже — почта доставляла красивые конверты то на Фри Скул лэйн, то иа улицу Королевы. Как и в Кардиффе, отвечая, он просил на него не сердиться. Но однажды пришло приглашение, на которое он не смог ответить отказом. Его просил приехать в Копенгаген Нильс Бор.

Всего три лекции… Однако он догадывался, что вовсе не ради этих трех лекций звал его в свою обитель датчанин.

Бескорыстнейший Бор, по выражению Эйнштейна, всегда точно загипнотизированный, всегда немножко не от мира сего, оказался человеком, способным к незаурядным деловым успехам. Именно в ту пору заканчивалось под его руководством сооружение физического института при Копенгагенском университете. Это была его «Санта Мария», снаряжаемая для дальнего плавания в неизвестное. Свободный от честолюбивых самообольщений, Бор, наверное, не осмеливался думать, что его институт сделается с годами мировым центром теоретической мысли в микрофизике. И даже господь бог тогда еще не знал, что в этом центре получит — и совсем скоро! — права гражданства новая великая научная дисциплина — квантовая механика, которой на роду будет написано перевернуть все физическое миропонимание человечества. Вор несмело надеялся только, что ему удастся привлечь к себе молодых теоретиков из разных стран, и ему все хотелось устроить так, чтобы впоследствии они почитали лучшими днями своей жизни время работы и споров в Копенгагенском институте. Перед ним постоянно маячили воспоминания о Манчестерской лаборатории Резерфорда с ее интернационалом молодых энтузиастов, и он надеялся основать свой институт на тех же творческих началах и традициях.

А пока институт строился, доктор философии Вор с неизвестно откуда взявшейся опытностью умудренного жизнью организатора озабочен был привлечением к своему детищу всеобщего внимания. От этого зависели оснастка корабля и будущие его возможности. Оттого-то ему крайне важно было, чтобы на правах высокого гостя и доброго патрона Копенгаген посетил «сам профессор Резерфорд».

И «сам», который весь был от мира сего, отправился осенью в Данию. Ему ничто не надо было растолковывать дважды. В мемориальной лекции Бор рассказал:

…С тех пор как в 1916 году мне пришлось оставить Манчестер, я, разумеется, постоянно пытался использовать опыт, приобретенный в резерфордовской лаборатории, и я с благодарностью вспоминаю, как с самого начала Резерфорд необычайно дружески и деятельно поддерживал мои намерения создать в Копенгагене институт, который способствовал бы интимному сотрудничеству между физиками-теоретиками и физиками-экспериментаторами. И особенно окрыляющим оказалось то, что уже осенью 1920 года, когда возведение институтского здания близилось к завершению, Резерфорд выкроил время, чтобы посетить нас в Копенгагене.

Да, Резерфорд перекроил свои планы и тотчас отправился за море на призыв нуждавшегося в нем младшего друга (с чьей теорией обошелся он минувшим летом не совсем почтительно, но чей гений все больше ценил). И в погодной летописи атомного века, когда бы таковая велась, могло быть отмечено, что в году 1920-м Эрнст Резерфорд, кроме предсказания нейтрона и крещения протона, оказал естествознанию еще одну существенную услугу: помог основаться копенгагенской школе квантовой физики.

А сам он увез из Копенгагена очередной почетный трофей — степень доктора прав тамошнего университета. В шестой уж раз присуждали ему эту символическую ученую степень, ие имевшую касательства к содержанию его научных заслуг перед человечеством.

Еще одна мантия, еще одна академическая шапочка… Так юмористически перечислительно он уже привык относиться к этим бусам и браслетам цивилизации. И не упускал случая поиронизировать над излишне серьезным отношением к таким вещам. И в ту именно пору к его многочисленным остротам на эту тему присоединилась, пожалуй, лучшая. Как-то, рассказывая в кругу коллег о церемонии в Копенгагене, он услышал, что в Канаде тем временем удостоился высокого ордена его монреальский ученик Бойль. Решив поздравить мальчика, он сокрушенно написал ему: «Это одно из несчастий жизни в демократической стране, что там тебя лишают возможности щеголять знаками отличия».

Однако окружающая жизнь показывала ему, редкому счастливцу, не только свою демонстративно-благополучную сторону.

4

Среди бумаг на его столе долго лежало раскрытым письмо из Вены от старого коллеги и друга Стефана Мейера — трагическая весточка из побежденной страны. Он читал и перечитывал это письмо, и на скулах его ходили желваки.

…Так называемый мир лишь до чрезвычайности усугубил все наши тяготы, и я боюсь, что мы не сможем продолжать занятия наукой, если только мы вообще сумеем продолжать нашу жизнь. Никто… не может вообразить, какую печальную участь обречены мы влачить благодаря мирному договору, продиктованному одной лишь ослепляющей ненавистью… Создание новой Австрии без угля, без необходимого продовольствия, без какой бы то ни было возможности поддерживать самой свою жизнь — это жестокая бессмыслица.

Письмо Мейера было переполнено удручающими подробностями и взывало к действию. Резерфорд получил его в конце января 20-го года, а 16 февраля он уже смог написать в Вену:

Я надеюсь, что собранные в Англии фонды принесут вам некоторое облегчение.

Но, заглядывая в будущее, тут же добавил:

Мне кажется, однако, что при бедствиях такого масштаба надобна интернациональная помощь.

А еще раньше, в первую же минуту — самую первую, — ему подумалось о венском радии: ведь вот уже двенадцать лет находилась в его руках немалая ценность, принадлежавшая австрийским физикам. 400 миллиграммов бромистой соли или 300 миллиграммов чистого радия! Все, что открыли он и его мальчики за счастливые годы Манчестера, было открыто с помощью радиации из этого источника. И, сообщая Стефану Мейеру о своем переезде в Кембридж, он не забыл упомянуть о давнем дружеском займе австрийцев:

Я взял с собою ваш радий и поэтому смогу сразу продолжить мои исследования по азотной проблеме.

Излучающий с прежней силой и нерастраченный с годами, этот радий стоил теперь гораздо дороже, чем двенадцать лет назад. Не потому, к сожалению, что приобрел он историческую ценность, а потому, что за это время высоко подскочили цены на радий вообще. Стоимость миллиграмма измерялась уже не шиллингами, а фунтами. И, доставивший ему столько минут величайшего торжества, венский радий жег теперь Резерфорду руки: за свой препарат венцы могли бы получить в Америке около 30 тысяч долларов, а в соседней Чехословакии — даже в полтора раза больше. Между тем он, Резерфорд, непрерывно эксплуатирующий этот препарат, пока не мог предложить бедствующим коллегам ни гроша!

Не только в том было дело, что он единовременно не располагал тысячными суммами. Хуже было другое: обладавший правом использовать австрийский радий в научных целях, он не имел права распоряжаться им как материальной ценностью. С осени 14-го года — с начала военных действий — этот радий находился как бы под арестом: он был аннексирован британским правительством в качестве вражеской собственности ка территории империи. Резерфорд тогда еще пытался уверить власти, что препарат из Вены одолжен коллегами лично ему. «И должен быть отослан обратно, когда я кончу мои измерения…» Но все протесты сэра Эрнста не были приняты во внимание. И теперь ему предстояла длительная борьба за восстановление справедливости. А поскольку мир был подписан, тут требовалось вмешательство и австрийских властей.