Изменить стиль страницы

Адриана была спокойной, плавной. Мы ели спагетти с томатами. Опять слушали Баха, и Яннер подарил мне пластинку – прелюдии, в исполнении румынского пианиста Дино Липатти.

3-го апреля пришлось переехать из приюта в Сен-Антони в монастырь во Фрибурге, где условия были более независимыми. Старшая сестра Маргарита-Мария дала мне три ключа, которыми нужно было отпирать три двери, если я вернусь после 8 часов вечера. Так часто случалось, если я ездила в Берн, и я кралась в темноте с фонариком в руке, боясь спутать ключи, а, главное, боясь напугать кого-нибудь из монастырского пансионата, через длинные коридоры которого мне надо было проходить.

Днем я выходила гулять прямо на улицы Фрибурга, ходила в банк, в магазины (мне перевели аванс от издателя, и я сразу же возвратила деньги за билет из Дели). Можно было гулять в парке, протянувшемся по высокому, обрывистому берегу изумрудной реки Сарин. Никто за мной не следил и не ходил по пятам. В сумке у меня была бумажка на имя ирландки мисс Карлен, приехавшей из Индии. Индия была единственной страной, кроме России, о которой я немного знала, и могла бы говорить.

Старый Фрибург был живописен. Узкие улички, горбатые мосты через Сарин, современный университет и легкие арки двухэтажных мостов удачно гармонировали с готическим собором, не нарушая общего рисунка. Уютные часовни на каждом шагу так и звали войти, постоять молча – двери всегда открыты. Я все время думала о детях, ожидая хоть что-нибудь получить от них, и заходя в часовни во время прогулок просила каждый раз: «Помоги им, сохрани, утешь».

В моей комнате, выходившей на реку и необъятные дали было тихо. Я начала работать – мне так хотелось писать. Я писала о Пастернаке – и к Пастернаку, о великом поэте, о докторе Живаго, о потерянной любви Лары, о замученной России, о моих детях. Это был плач – есть такая форма в фольклоре, но не в литературе – и ничего сейчас не получалось у меня, кроме этого безудержного плача… Я поняла, наконец, со всей беспощадной реальностью, что сама навсегда разрываю все нити любви и привязанности.

Так прошла неделя и, наконец, пришло письмо от моего сына.

«Здравствуй дорогая мама!

Нас очень удивило, что приехав 8-го марта на аэродром мы тебя не встретили. Мы сначала не могли поверить в то, что ты не приехала, и проторчали там три часа. Имея единственным источником информации радио, мы в течение нескольких дней не знали, что и подумать. Но после того, как в газетах появилось сообщение ТАСС о том, что тебе предоставлено право находиться заграницей сколько ты захочешь, мы более или менее успокоились, и жизнь вошла в свою колею. Если не считать того, что Катя до сих пор никак не может войти в эту самую колею, да и мы, честно говоря, мало что понимаем…

Нас очень удивило то, что со времени твоего отъезда из Индии мы не получали от тебя никаких вестей, и я даже звонил в посольство Швейцарии, и просил, чтобы мне помогли с тобой связаться. До сих пор никакого ответа оттуда я не получил. Наше удивление усиливалось еще оттого, что в твоем последнем письме из Индии (от 23 февраля) ты писала, что 8-го марта приедешь.

Наконец пришла открытка от тебя, в которой ты пишешь, что не знаешь, как с нами связаться. Можешь ли ты объяснить, почему мы должны писать на адрес Департамента? Нам бы очень хотелось написать тебе непосредственно, или, что самое лучшее, поговорить с тобой по телефону обо всем. В частности, нам бы хотелось знать твои планы на будущее, как долго ты собираешься там пробыть и когда собираешься вернуться.

Мама, все твои друзья спрашивают о тебе. Было бы очень хорошо, если бы ты нам написала, что мы должны в данном случае отвечать.

До свидания. Целуем. Ося, Катя.

4-го апреля, 1967».

Значит Джайпал так и не переслал моего письма.

Они ничего не знают и не понимают. Но как я могла сообщать им из Индии о своих «планах», когда они были мне самой неясны до последнего момента?!

Я рассказала все Яннеру. Он понимал мои чувства, и сказал, что лучше всего вызвать Москву по телефону.

Мы поехали в маленькую гостиницу Муртен, недалеко от Фрибурга., взяли гостиную с телефоном и заказали мой московский номер, назвав вымышленное имя из Швейцарии. Ждали минут двадцать, но я извелась за это время.

В комнате стояла клетка с черной сорокой, повторявшей, как попугай, через каждые пять минут: comment зa va? (как дела?). Это было невыносимо, и мы вынесли клетку в коридор, откуда продолжал доноситься хриплый, странный голос.

Звонок! Москва. Сын у телефона. – «Ося, это я», – говорю я, как во сне, и мой сын растерянно отвечает: «Господи, Боже мой…»

Мы говорили, наверное, полчаса. Ося сейчас же сказал, что никакого объяснительного письма от меня не получил, и я сбиваясь и волнуясь стала говорить о том, что «я не турист в Швейцарии», что «я не вернусь»… Вряд ли возможно было объяснить это толком – я все время боялась, что нас разъединят и торопилась. Я только повторяла «я – не турист, ты понимаешь?», «вернуться невозможно, ты понимаешь?» Ося упавшим голосом – он сразу все понял – повторял только «да, да, я слышу». Он не задавал никаких вопросов, а я сбиваясь говорила одно и то же. Я боялась даже спросить: «ну, а как вы?» потому что мне было понятно без слов, каково им сейчас… Я не сказала, что жду визы в США, – какое имело для них сейчас значение – куда я поеду, раз я не вернусь домой? Кати не было дома – это даже лучше, я не знаю, как бы я услышала ее голос… Разговор кончился потому, что нас разъединили.

Вечером у меня поднялась температура, я не могла прийти в себя от разговора с сыном. Яннер был взволнован происшедшим не меньше меня.

Бесполезно было говорить о том, что я чувствовала в эти дни. Все, что рвалось из сердца, вылилось в плач, обращенный к поэту, к Пастернаку. Я кончила его писать в эти дни, и послала рукопись Джорджу Кеннану, обладавшему тонким пониманием русского литературного стиля. Я просила только, чтобы перевели и напечатали где-нибудь, чтобы дошло и до СССР…

14-го апреля я снова попыталась дозвониться в Москву. Опять мы вынесли в коридор говорящую сороку. Мой номер в Москве не отвечал и телефонистка спросила, не хочу ли я вызвать кого-либо еще. Я решила поговорить с Бертой.

Разговор был еще более безрадостным. – «Детям будет очень трудно», – сказала Берта. – «Ты понимаешь, как им будет трудно?» – спросила она строго. – «Я все понимаю, но понимаете ли вы меня?» – спросила я. Вместо ответа Берта сказала об одной нашей общей подруге: – «Саня плачет. Саня все время плачет. С кем ты там, как ты?» – «У меня много новых друзей», – сказала я. – «Какие друзья? Какие друзья? О чем ты говоришь?» – вырвалось у Берты с недоверием и возмущением. – «Какие там у тебя друзья?» – «Да, да, здесь есть милые люди, здесь много милых людей», – старалась я убедить ее, но она не верила, и не хотела верить.

Этот разговор потряс меня, потому что я считала Берту современным, прогрессивным человеком. И – что же, она не верит, что у меня могут быть друзья вне СССР? Или она не может говорить то, что хочет? Лучше больше не звонить. Так больно – слышать милые голоса, но открытый разговор, какого хотелось бы – невозможен…